Обвиняется кровь
Шрифт:
Работая над томами следствия, исследователь поразится, как буквально рябит в глазах от слова «национализм». Оно лепится ко всему, к месту и не к месту, порой до карикатурности невпопад, как будто арестованным не терпится выкрикнуть это слово. Прочитана лекция — националистическая. Написано стихотворение — националистическое. Беседа, диалог, литературный вечер, встреча со школьниками, уроки языка, изучение истории, студийные этюды, репертуар театра, настроение, книги, планы, замыслы, поступки и так далее — едва ли не к каждому существительному прилеплено это слово, таящее, по умыслу следствия, разрушительную силу. После нескольких недель жестоких допросов и бессонных, мучительных, вынимающих душу ночей притупляется не только бдительность арестованных, но и защитные силы организма.
Поначалу они шарахаются от этого слова, приученные
Идею ничтожности, второсортности языка, культуры, литературы, веры, самого существования евреев, как показало следствие и множество сопутствующих ему дел, Инстанция и Лубянка разделяли на всех своих этажах, с той только разницей, что иные из преследователей были серьезны, озабоченны, другие же полны яда и озлобления.
Даже главный судья, генерал-лейтенант Чепцов, кажущийся либералом рядом с Рюминым и Лихачевым, отводил еврейской культуре и религии некую сумеречную, подвальную нишу.
Уличив Гофштейна в нежелании распрощаться с еврейским языком и писать стихи на русском (не на иврите же, признанном на Лубянке языком сионизма!), Чепцов возвращается к одному из самых черных грехов поэта.
«ЧЕПЦОВ: — Ваша связь с раввинами Москвы — Шлиффером и Киева — Шехтманом, ваши консультации по этим вопросам были продиктованы Михоэлсом?»
Все в первозданном тумане: не было консультаций, нет проступков, улик — разве что на партийном или профсоюзном собрании, еще до войны, можно было вкатить выговор за посещение церкви. Нет наказуемого по закону греха, есть — синагога, не церковь, а синагога. Гофштейну брошен спасательный круг: виноват Михоэлс, он продиктовал, он подчинил простодушного поэта своей воле.
Ответ Гофштейна на суде поразителен, как откровение, как взрыв, если вспомнить прежние, выбитые из него насилием показания.
«ГОФШТЕЙН: — Я с Михоэлсом никогда не беседовал».
И правда — жили в разных городах. Пьес Гофштейн не писал. Из скромности и житейской мудрости держался в стороне от громкого, публичного, театрального существования Михоэлса. Люди разные, выдающиеся каждый в своей области, они прожили жизнь, как говорится, на разных улицах. Общим был у них забытый и, что ни говори, отвергнутый однажды Бог, небо над головой, два родных языка, оба святые для каждого из них… Они не состояли в сговоре и не были близки. «Я с Михоэлсом никогда не беседовал» — такова правда, тоже смахивающая на репризу бравого солдата Швейка, и судья пропустил ее мимо ушей.
«ГОФШТЕЙН: — Я с Михоэлсом никогда не беседовал… Однажды я получил приглашение от Ходченко, он член партии, писатель и ведал в Киеве делами православной церкви; получил приглашение явиться в клуб учителей на какой-то митинг. В президиуме был Бажан, руководил митингом Корнейчук, были еще два-три министра, и выступил патриарх киевский… Значит, это было нужно».
Судья не дает лукавцу спрятаться за церковные стены и православную веру: духовные ценности мира, даже и церковного, тоже поделены на категории, и надо честь знать… Синагога — особая статья.
«ЧЕПЦОВ: — Мы используем все возможности, которые идут на пользу дела. А здесь совсем другое, здесь Михоэлс дает вам задание вести националистическую работу, а для этого связаться с попами. Это совершенно иное, это антисоветская деятельность…»
Как втолковать заблудшему поэту, что кулич и Пасха или Великий пост — это традиция, обычай, в худшем случае — пережиток прошлого, а маца и старый еврейский
«ЧЕПЦОВ: — Зачем коммунисту, писателю, марксисту, передовому еврейскому интеллигенту связываться с попами, раввинами, мракобесами, консультировать их о проповеди, о маце, о молитвенниках, о кошерном мясе [153] ?
153
«Кошерное мясо» не раз возбуждает подозрение судьи. Допрашивая Чайку Островскую, он обнаружит, что это мясо можно получить от резника.
— Резник — религиозное лицо, — заявит он. — А что, при убое скота читались молитвы?
— Да.
— Значит, резник при этой операции совершает религиозные обряды?
— Да, безусловно.
Таков правовой и историко-культурный уровень судилища.
— Какие задания вам давал Михоэлс?
ГОФШТЕЙН: — Не давал» [154] .
154
Судебное дело, т. 3, л. 69.
Рушились версии продажи Крыма американцам, измены и шпионажа, и, хотя следствие уповало на силу голословных обвинений, искали все же чего-то хотя бы внешне правдоподобного. Так и пришли к «национализму», этой следственной панацее дела ЕАК.
Национализм. Еврейский национализм. Еврейский буржуазный национализм. Таковы главные обвинения — тут и следователи и суд чувствуют себя нестесненно, держатся развязно, не замечая трагикомизма происходящего и презрительной иронии, скрытой за вынужденной покорностью арестованных. За месяцы истязаний их приучили к этой второй тюремной действительности, к извращенному толкованию понятия «национализм» — оно оказывалось не опасно-уродливым перевоплощением здорового национального чувства, а самим этим чувством, обуявшим недобрый «малый» народец. Известна ленинская статья «О национальной гордости великороссов». Теоретически можно представить себе и статью под названием «О национальной гордости украинцев» или казахов, но в реальных обстоятельствах недавнего нашего существования — только теоретически. Публикация подобной статьи таила бы в себе смертельную опасность при вспышке очередной кампании борьбы с «местным буржуазным национализмом». Но чего уж и представить себе невозможно в тех обстоятельствах, так это статьи о национальной гордости евреев. В самом названии — вызов, преступная кичливость, опасное обособление народа, которому впервые в истории дарована возможность благорастворения в едином советском народе; историческая неблагодарность, порочная идеализация прошлого, сомнительный интерес к Библии, к мифам, религиозному мракобесию и так далее и тому подобное… Этот логический ряд выстраивается незатруднительно — любое движение души, любое обращение к национальному тотчас же окрашиваются в зловещие тона.
«Буржуазным национализмом» следствие нарекает любую попытку самооценки народа. Интерес к истории своего народа. Осмысление себя как нации. Заботу о национальной культуре. Исполнение классических пьес старого репертуара, живущих не только общечеловеческими мотивами и страстями, но и старым, отжившим или отживающим бытом, обычаями, как, впрочем, и в пьесах А.Н. Островского и даже Чехова. Поддержку народной школы. Совершенствование родного языка, национальной письменности. Решительно все, всякое осмысленное движение еврейского интеллигента, все, что составляет не только право гражданина, но и его святую обязанность. Всякий луч света, преломленный через призму Лубянки, превращался в свою противоположность. Не сотни — тысячи раз за годы следствия раздавался этот гневный трубный глас, самые нормальные и добрые поступки нарекались национализмом. В этом «испуге за тюремной решеткой» на стороне одних — смертная печаль, страх перед насилием, молчаливое покаяние перед преданными святынями, всплески отчаяния, боль, боль, боль. Другие же сильны карающим глаголом, убежденностью, что они действуют в согласии с марксистско-ленинским учением по национальному вопросу.