Обвиняется кровь
Шрифт:
К тому времени, о котором я веду речь, для следователей Лубянки вся премудрость «еврейского вопроса» свелась к простейшему: евреи ассимилируются, евреи должны ассимилироваться, ассимиляция евреев — абсолютное благо и для них самих, и для народов, среди которых они живут. А если ассимиляция — благо, то вредна и антипатриотична забота о национальной культуре. Если ассимиляция — благо, то незачем издавать еврейские газеты и звать зрителей в театры, где пляшут свадебный фрейлахс и о большом выигрыше мечтает бедный местечковый портной Шимеле Сорокер. Если ассимиляция — благо, зачем соблазнять молодежь сюжетами древней истории, героической фигурой Бар Кохбы, музыкой стихов Бялика или тех же Гофштейна, Маркиша, Галкина? Зачем длить исторический «курьез» или, если угодно, агонию?
В головах следователей послевоенного
Этим заняты черные недели следствия и дни судебного обвинения: добиться более весомой жатвы, сбора иных, откровенно «злодейских» плодов было им не суждено.
8 мая, в первый день судебного слушания, на допросе Давида Бергельсона возник вопрос об ассимиляции как о некой святыне национальной политики партии и советской власти. Стараясь объяснить долгожданному суду все как можно мягче и откровеннее, Бергельсон, как в тайном грехе, исповедовался в боли, которую испытывают еврейские писатели, неотвратимо теряя читателей. В его словах не протест, не дерзость, не покушение изменить ход вещей, но боль, боль — как с ней справиться?! «Скажем, есть у тебя недовольство тем, что закрыли еврейские школы, — говорил Бергельсон. — Не говори об этом открыто… Был у нас писатель Годинер, он погиб на войне. В 1935–1936 годах, когда только намечалось сокращение контингента учеников еврейских школ, он открыто поставил вопрос: „Нам надо знать, что же с нами, советскими писателями, будет? Через несколько лет мы будем лишними?“ Да… Нас очень волновало закрытие еврейских школ: это было открытое признание, что мы будем лишними. Но мы считали, что это не распоряжение ЦК ВКП(б)…» Он торопится вывести себя из подозрения в нелояльности. «Я видел, что сами родители не отдают детей в еврейские школы. В еврейских школах уменьшилось количество учеников, по для меня лично это был вопрос еврейской культуры вообще…»
Он исповедуется летом 1952 года, когда нет уже не только еврейских школ, но нет и ГОСЕТа в Москве; закрыты театры Киева, Одессы, Минска; сведено на нет многое из того, что кое-как дышало до войны, уцелев и в годы великого террора.
Чепцова не устраивает такая либерализация темы.
ЧЕПЦОВ: — Вопрос ассимиляции вас лично беспокоил?
БЕРГЕЛЬСОН: — Я в ассимиляцию не то что не верил, а считал, что это очень длительный процесс, а это значит — длительная агония, и она может быть страшнее смерти.
ЧЕПЦОВ: — Вы и сейчас (на суде!) ассимиляцию епрейского народа среди советского народа называете агонией?
Отдаленные раскаты политического грома: как можно не воспеть, не восславить благорастворение в лоне огромного великого народа!
БЕРГЕЛЬСОН: — Я говорю не о народе, а о культуре.
ЧЕПЦОВ: — Раз культура, значит, и народ.
Сбившись, кое-как продолжая, Бергельсон говорит о литературных вечерах, лекциях и докладах, проводившихся еврейской секцией Союза советских писателей.
«ЧЕПЦОВ: — Лекции, доклады были на еврейском языке?
БЕРГЕЛЬСОН: — Да, на еврейском языке.
ЧЕПЦОВ: — Что же вы тогда отрицаете? Разжигание националистических чувств?
Так преступлением объявляется публичный разговор па еврейском языке, и писатель, которого уже три десятилетия читают на его родном языке, спешит смягчить ситуацию.
БЕРГЕЛЬСОН: — Да, но во всем этом не было сговора…» [161]
161
Судебное дело, т. 1, лл. 42, 43, 44.
Толкование всякой заботы о национальной культуре как противодействия ассимиляции, а значит, враждебной деятельности отчетливо выразилось на судебном допросе Фефера. Уличая его в национализме, Чепцов сказал:
«— Но ведь борьба против ассимиляции и составляет несуществующую
ФЕФЕР: — Да, верно… Но в тот период я часть того, что мы делали, не считал националистической работой. Я, например, не считал, что противодействие ассимиляции является националистической деятельностью.
ЧЕПЦОВ: — Вы пришли в „Эйникайт“, чтобы бороться против ассимиляции за культурную автономию евреев?
ФЕФЕР: — Нет, за рост еврейской культуры.
ЧЕПЦОВ: — Но это тоже националистическая задача.
ФЕФЕР: — Я тогда это не считал националистической задачей.
ЧЕПЦОВ: — А борьба против ассимиляции, что это такое? Значит, вы вели с самого начала антисоветскую деятельность.
ФЕФЕР: — Националистическую деятельность…
ЧЕПЦОВ: — Всякая националистическая деятельность есть антисоветская деятельность».
Софистика в устах военного судьи — убойное оружие.
«Ассимиляция» превратилась в универсальный оселок, на котором удобно править ранящий, разящий инструмент судебного насилия. Сколько усилий ушло па то, чтобы заставить подследственных подписывать протоколы с признанием в национализме! Уличить заключенного в борьбе против ассимиляции оказалось значительно проще. Если подсудимый продолжал писать книги, стихи или статьи на родном языке, он противостоял ассимиляции, и это давало право записать: «Вел антисоветскую работу по пропаганде идей обособленности еврейской нации».
На радостях, что враг разоблачен, в казенном тексте можно позволить себе назвать евреев нацией.
Измученный следствием, не сумевший обрести свободного дыхания даже на суде, Лев Квитко попрекнул Лозовского, «человека, который знал Ленина и его отношение к ассимиляции», в забвении ленинских уроков. Сам же он, Квитко, «более подробно познакомился со всем этим в тюрьме» и понимает, что если «ассимиляция происходит даже при буржуазном строе, так неужели этот процесс ассимиляции задержится при Советской власти, при свободе?!» (работы Ленина и Сталина по национальным проблемам, так повлиявшие на Леона Тальми, как видим, побывали не в одной тюремной камере!). Какая трагическая привилегия: из-за тюремной решетки восславить таким образом «свободу», едва утерев с лица плевки палача, обретя слух, отнятый у тебя ударами пудовых кулаков, — восславить свободу, которая должна же где-то существовать! «Мы, писатели, у нас инструмент — язык, — кручинился трудной судьбой Квитко, — Вместе с ассимилированной частью еврейского населения не уйдешь, но ты можешь подготовить ее к ассимиляции… Бергельсон и Маркиш писали за Советскую власть, агитируя за все мероприятия новой жизни. Этим они подготавливали читающую публику к ассимиляции… Но еврейский писатель, который привязан к языку, не может так легко, как это делает масса, менять свой инструмент — язык; уйти от него вместе с массой невозможно».
Мольба о прощении, о снисхождении к писателям, заложникам родного языка, — какая это трагедия!
Но председатель суда тверд.
«ЧЕПЦОВ: — А вы, Квитко, считаете, что комитет вел работу против ассимиляции?
КВИТКО: — Конечно, против ассимиляции» [162] .
В 1913 году пытавшийся теоретизировать Сталин с издевкой писал о тех, кто печется об «отдельном праве еврейского языка, жаргона», то есть языка идиш. Стремясь к окончательной ассимиляции, к полному устранению языка идиш, сталинские функционеры практически домогаются немоты, еврейской немоты, во славу братства народов. Немота — как богатство, немота — как подвиг, как торжество духа и законопослушапия! Наконец, немота — как избавление от еврейского буржуазного национализма.
162
Судебное дело, т. 2, л. 169.