Обычное зло
Шрифт:
Жаль, что я не могу оставить старшему сыну тайны электричества – он темное необразованное быдло, хватит с него и короны.
Жаль, что я, великий конунг Ингвар Жестокий, не могу дотянуться до новых живых Избранниц, мне будет не хватать их боли там, за гранью.
Мне никого не жалко, но многого жаль.
Даже своего настоящего имени, которое не называл никому уже многие годы – слишком непривычно оно здесь звучит. Здесь все проще, но здесь все по-другому. В этом и счастье, и горе. Рука немеет, знахарь сказал, что это предвестник смерти. Я уже
Простите меня, Избранницы, я хотел, чтобы вас было больше, но люди слишком упорно искали меня там после каждой любви, после каждого случая. И ведь никто не подумал на меня, но я решил бежать и сбежал.
Смерть – холодная, я теперь это знаю.
Холодная и мокрая, как вода наших каналов, как гранит набережных.
Все.
Жестокий конунг Игорь Иванович Теняков».
Профессор дочитал последние строки и не смог поднять голову. Ему было страшно. Очень страшно, как не бывало никогда.
Гошка…
Он едва не сказал это вслух. Сейчас видеть сына он просто не мог, ни при каких условиях. Нужно было решать, что делать с этой внезапной правдой. Куда идти. Куда бежать.
Иван Сергеевич с ужасом понял, что за десять лет жизни никогда не находил времени на разговор с Гошкой. Зарабатывал, кормил, нянчил совсем маленького, терпел жену – ну да: когда-то любил, а потом больше терпел, в основном из-за сына. Вот и на раскопки взял с собой, чтобы он здесь побегал, подышал свежим воздухом. А что творится у него в голове, что?
Неужели, все это правда… И не дурной сон, не пьяный бред. И он, профессор, не проснется через несколько часов в холодном поту, не выдохнет горький воздух, поняв, что это был всего лишь кошмар.
Он тяжело поднялся. Над полем звенела мошкара, к вечеру ее становилось почему-то больше, хотя солнце зайдет еще нескоро. Очень нескоро.
– Игорь? Пойдем прогуляемся.
Сын оглянулся, потом побрел к нему. За те несколько минут, что понадобились Гошке подойти, профессор взял фотоаппарат и наскоро отщелкал несколько кадров. Первый лист. Второй лист. Снова первый – ему показалось, что получилось не резко. Пока не проявят и не распечатают, даже не понять.
Все это он делал с каким-то тягучим автоматизмом, подчиняясь давно заученным правилам. Надо – значит надо. Кому, зачем и почему уже не имело значения.
Закинув фотоаппарат на плечо, профессор дождался сына и приобнял его за плечи. Мальчишка как обычно никак не отреагировал: не отстранился, но и не прижался к отцу. Не улыбнулся – но он никогда не улыбается.
Они медленно побрели на запад, навстречу тусклому северному солнцу, низко висящему над горизонтом. Иван Сергеевич молчал. Показать Гошке его же исповедь? Чушь. Что он поймет в свои десять лет. Расстроится, удивится, станет другим?
Нет, нет и нет.
Тропинка вела по полю наискосок к болоту, где начинались редкие кусты. Лагерь и разрытый муравейник кургана остались далеко за спиной, а молчание не прерывалось. Только звон мошкары.
Они дошли до болота, заметно запахло сыростью, стоячей водой и мокрыми травами.
– Давай костер разожжем? – предложил профессор. Гошка пожал плечами и почему-то ничего не ответил.
Иван Сергеевич сел на кочку: сыро, но должна выдержать его вес, не расползтись. Достал зажигалку и попытался поджечь несколько сырых веток. Занимался огонь неохотно, кора шипела и норовила погаснуть, но он добился своего. Слабый, болезненный костер разгорелся мутным пятном на редкой траве.
Профессор так и не сказал ни слова. Он даже не стал показывать текст на пергаменте сыну, ни к чему это сейчас.
Что делать? Иногда лучше не делать ничего. Все будет само собой, само по себе, без причин и следствий, вины и наказания. В самом деле, не убивать же собственного ребенка, даже зная, что он вырастет в совершенное зло?
Телячья кожа, пролежавшая в кургане тысячу лет, горела тоже плохо. Воняла, сворачивалась, будто пытаясь убежать от покусывающего ее пламени. Первый пошел лист с исповедью, а уже от него – второй, с совершенно непонятной Ивану Сергеевичу схемой.
– Пап, идет кто-то, – вдруг сказал Гошка.
Профессор поднял голову от догорающего пергамента. На тропинке, по которой они зашли в болото, спешил Толик. На губах у него играла нехорошая, какая-то блудливая улыбка.
– Слышь чего, Сергеич… Отдай фотик, а? Добром прошу. Тебе новый америкосы купят, а мне деньги нужны.
Гошка повернулся ему навстречу и даже замахнулся, прогоняя, словно надоедливую муху, но бывший зек походя ударил его рукой. Сильнее, чем надо – а много ли надо мальчишке? Сын профессора улетел в кусты, зажимая пальцами разбитую губу, из которой сочилась кровь.
– И щенка своего побереги, не доводи до греха!
Иван Сергеевич вскочил, наступил в догорающий костер, но даже не заметил этого. Метнулся к обидчику сына, но Толик был слишком настроен уйти отсюда с добычей. Так надеялся, что золотишко в бугре найдут, но если нет, так хоть «кэнон».
– Пошел отсюда, козел! В лагере поговорим.
– Зря ты так… – прошипел он, пропустив слабый удар в грудь. Боец из профессора был никакой, можно сорвать фотоаппарат с плеча и убежать, оставив все как есть. – За козла ответишь.
Как назло, ножа с собой не было, но и совсем без оружия Толик на дело бы не пошел. Он выдернул из-за пояса молоток и ударил в лицо начальника. Все в этом ударе слилось в одном: и три ходки, начиная с малолетки, и искалеченная жизнь, и ненависть к таким вот, как этот.
Он даже не смог бы сказать – каким.
Другим.
Сытым.
Правильным.
Гошка кричал что-то, срывая слабый голос, пока Толик методично забивал профессора молотком, громко хэкая после каждого удара. Иван Сергеевич давно лежал на земле, только вздрагивал. Разбитые первым же ударом очки валялись в стороне, трава вокруг головы была залита, закидана сгустками крови, осколками черепа и чем-то неприятным, серовато-розовым.