Обыкновенная жизнь
Шрифт:
Это потому, что покойный отец так радовался им.
Отец? Ладно, посмотрим, кто такой отец. Такой он был сильный, большой, сильнее всех, правда? Но — «почитал господ». Точнее говоря, кланялся им подобострастно, До того подобострастно, что даже этот самый мальчик за него краснел. И без конца растроганно проповедовал: лишь бы, сынок, из тебя что-нибудь да вышло; единственный смысл жизни — кем-то стать. Надо работать до упаду, копить деньги, богатеть, чтоб другие тебя уважали и чтоб кем-то быть. Что верно, то верно — у мальчика был пример в семье; и все это — от отца.
Отца оставь! Отец — это совсем другой
Да, а в воскресенье мерить по вкладным книжкам, до чего дотянули. В свое время будет этот мальчик сидеть в министерстве и самого себя мерить званием, до которого дотянул к старости. То-то бы порадовался бедный папочка; теперь я уже выше нашего нотариуса и прочей городской знати. Наконец-то мальчик стал кем-то, наконец-то обрел себя, претворился в жизнь «великий и новый факт», который он установил в детстве: факт, что существуют два мира, один — высший, где только господа, и второй — смиренный мир обыкновенных людей. Наконец-то мы стали вроде как господами, но в ту же минуту выяснилось, что над нами есть и побольше господа, и сидят они за столами куда выше нашего, а мы опять-таки всего лишь маленький обыкновенный человек, которому не суждено подняться над другими. Да, что говорить — это поражение, и поражение дьявольски безнадежное.
XXI
И я все время как бы различаю два голоса, спорящих между собой; будто два человека затеяли тяжбу о моем прошлом, и каждый норовит урвать себе побольше.
А годы в гимназии — помнишь?
Да, и, к твоему сведению, можешь взять их себе. Все равно они немногого стоили: та незрелость, то болезненное ощущение неполноценности, весь тот адский труд провинциального гимназиста — ради бога, возьми их себе!
Ладно, ладно, не говори так; как будто это не имело значения — пожинать школьные лавры! Наслаждение быть первым учеником, всегда готовые уроки, всегда готов ответ — хоть в чем-то превзойти других, тех, кто поживее, посмелее, верно? И ради такого успеха — до темноты сидеть, зажав кулаками уши, и зубрить, — да ведь на это ушли все восемь лет!
Ну не все, не преувеличивай; было и другое, более глубокое.
Например?
Например, дружба с тем беднягой однокашником.
Ах, с тем! Помню — медлительный, бездарный мальчик. Отличный случай почувствовать огромное превосходство хоть над кем-то и знать, что это превосходство признано. То не дружба была, братец, то была горячая, страстная благодарность за то, что вот хоть один человек на свете смиренно признает твое превосходство,
Нет, не так! А что же — любовь к той робкой блиэорукой девочке?
Да ничего, глупость; просто — переходный возраст.
Нет, не только возраст!
К тому же — недостаток смелости. Другие-то, миленький, умели обходиться с девчонками, и ты немало завидовал их отваге. Ты же — тебе же ничего другого не оставалось, как забиться в угол да строить там свою ограду из щепочек, свой замкнутый мир. Потому что в открытую-то ты конечно, ничего не выигрывал. Ни у девчонок, ни среди мальчишек. Без конца одна и та же история: все тот же ребенок, обманувшийся в своих надеждах, и свой мирок у него, и он увлеченно шепчет: «Цып-цыпцып»…
Перестань!
Тогда объясни мне тот год в Праге, пропавший, дурацкий год! Год, когда я прожигал жизнь с компанией толстого поэта, и стихи писал, и плевал на все!
… Не могу. Тот год как-то не укладывается у меня в голове.
У меня тоже.
Постой, кое-что все-таки можно объяснить. Вот перед нами старательный юноша; он окончил гимназию и воображает, что теперь ему принадлежит весь мир. В своем городке он мог бы уже ходить в господах и чувствовать себя важным и великим, но вот он попадает в столицу и — о, раны Христовы, только теперь-то он по-настоящему повергнут в панику неполноценности, растерянности, приниженности и не знаю чего еще. Было б у него время построить вокруг себя свою идиллическую ограду из щепок, он спасся бы за ней…
Но, к сожалению, за него взялся поэт.
Да. Однако вспомни, как было дело. Ведь и там тоже был этакий отгороженный уголок: трактирчики, кружок из пяти или скольких там людей, — милый мой, до черта маленький круг, еще меньше дворика при столярной мастерской. И — плевать на все: хоть иллюзия превосходства.
А стихи?
Они были скверные. И писал ты их, чтоб можно было приподняться на цыпочки. Это была только маска раненного и неутоленного самолюбия. Тебе бы учиться как следует — и было бы хорошо, сдавал бы успешно экзамены и чувствовал бы себя маленьким господом богом.
Погоди, но тогда бы я не попал на железную дорогу; мне необходимо было каким-то образом вырваться из университета, чтоб искать службы на железной дороге. Ведь было необходимо, чтоб я сюда попал, правда?
Нет.
Послушай, но это смешно — а что мог я делать иного?
Что угодно. Человек с локтями нигде не пропадет.
Почему же тогда я искал работы именно на железной дороге?
Не знаю. Вероятно — случайно.
Так вот я скажу тебе: не случайно, а по склонности. Потому что строительство железной дороги было величайшим событием в моем детстве.
И когда я в гимназии учился, моей любимой вечерней прогулкой было — подняться на мост над вокзалом и смотреть вниз, на красные, зеленые огоньки, на рельсы и паровозы…
Э, знаю — по тому мосту прохаживалась старая безобразная проститутка и всякий раз, проходя мимо, задевала тебя.
Ну, это к делу не относится.
Согласен. Да и неприлично.
Честное слово, этот путь был мне предопределен; любил я железную дорогу, вот и все. Потому и работать сюда пришел.
Или потому, что некто пережил на пражском вокзале большое унижение — помнишь? Милый мой, уязвленное самолюбие — сила страшная, в особенности, не правда ли, у некоторых старательных и честолюбивых людишек.
Ничего подобного! Я знаю, знаю — я поступил так из любви к делу. Мог ли я быть столь счастлив в другой профессии? Я что-то не вижу никакого особого счастья.
Послушай, да кто ты такой?!
А я — тот самый, с локтями.
Как бы там ни было, но согласись, по крайней мере, что в работе я нашел себя и настоящую свою жизнь.