Очень маленькое созвездие. Том 2. Тихая Химера
Шрифт:
– Пусть полежит, чтоб грязь отмокла… Поддержи ему голову…Нужны еще лекарства. Пойду приготовлю…
Пока он ходил, Ние, борясь с сочувствием и брезгливостью, поддерживал тяжелую большую головенку и осторожно отмачивал присохшую тряпку на худой руке. Звереныш молчал, закрыв глаза, и Ние все казалось, что он беззвучно плачет. Что ему очень больно, но он терпит эту боль молча, как терпят животные. Под бинтом обнаружилась рваная гноящаяся рана, не понять даже, чем нанесенная; врач только присвистнул и залил ее антисептиком. Ребенок дернулся, но не издал ни звука. Вильгельм сказал:
– Откладывать нельзя. Сейчас обработаю, потом отмоем его всего, и попробую зашить… Давай руку тоже придерживай.
Он быстро обработал рану обезболивающим, потом долго промывал, наконец залил какой-то
– Не давай опускать руку в воду. Да что ж он такой грязный-то…
Они сперва попытались распутать и отмыть его сбитые в колтун, залепленные мазутом космы, но потом, сдавшись, долго и осторожно их стригли. Отмываемая коротенькая шерстка сперва показалась светло-мышиной, серенькой, но вдруг сквозь густую белую пену под осторожными пальцами врача мелькнуло черным. Сине-черным, глубоким, пугающим. Врач замер. Потом не спеша, аккуратно и нежно, промыл от пены колючие, очень густые волосы. Взъерошенная, клочкастая мокрая голова ребенка оказалась совершенно серебряной, отливающей металлом – только ото лба к затылку шла черная драконья полоска.
Они позволили себе переглянуться.
– Вот теперь все ясно, – сказал Вильгельм. – То есть неясно ничего…Вот он почему волосы себе мазутом выпачкал… Ваш?
Ние кивнул.
– Похож на Сташа, – заключил Вильгельм. – Один в один отлит.
Ние с недоумением посмотрел на тельце в грязной воде. Что позволило врачу сделать такое заключение? Как он вообще сопоставил этого заморыша и отца, могучего великана? Но полоска эта… Только у самого Сташа была такая же полоса на голове и у его отца Яруна. Ни у брата отца, Кааша, ни даже у других его детей такой полоски не было – сам Ние, первенец Сташа, так вообще был рыжим… Седая масть с редчайшей этой полоской темной обличала в больном измученном зверьке то самое волшебное и всемогущее чудовище. Предсказанное за тысячу лет, итог каторжного труда бесконечных поколений, невозможное, страшное, долгожданное. И – в единственном экземпляре. Второго такого больше не произвести на свет. Некому. Но какой теперь толк от всех этих предсказаний? Может, клонировать этого? Пусть отец сам решает, а пока главное – этого живым довезти.
Они два раза меняли драгоценную воду, молча отмывая ребенка. Вонь почти исчезла. Доктор становился все мрачнее и не торопился пускать в ход никакие свои спасительные медицинские приборы, никакие лекарства. Что, уже все бесполезно? И можно только простым уходом смягчить страдания?
– На тебя тоже похож, – буркнул врач. – Косточки длинные, оттенок радужки тот же… Надеюсь, окажется в вашу породу, живучим… Хоть согрелся…
Стало почему-то очень страшно.
Кольнуло сердце.
Он маленький. Как он вытерпел столько ужаса?
Никому, никогда нельзя говорить, откуда он его вытащил. Даже вот Вильгельму. С камер все о той минуте удалить. И надеяться, что сам мальчишка, если выживет, никогда и не вспомнит. Бывает же травматическая амнезия. А отцу? Тот всегда все знает. Ну… Такое лучше бы и ему не знать. Спросит – сказать придется. Но – без подробностей.
Они бережно вымыли слабенькое тельце еще раз, обсушили, обработали синяки, ссадины, врач еще раз промыл и зашил застарелую рану на запястье – ребенок спал. Или был без сознания? Они завернули его в простынку и уложили на высокую кровать в медицинском отсеке. Он стал похож сейчас на маленькую белую мумию. Веки фиолетовые. Ние посмотрел на маленькое тельце в простынке, и невольно наклонился послушать, дышит ли (вони нет, только антисептик и лекарства), потом взял с полки одеяло полегче и осторожно укрыл его. Врач осторожно вытянул из-под одеяла маленькую руку и взял из тепленького пальчика каплю крови для анализов.
Кровь светилась.
Теперь Ние стало совсем жутко. Это ведь правда – про всемогущество. Это – наполовину убитое, без сознания, тельце – в нем все равно живет чудовище. Если б был здоров и вырос – стал бы куда опаснее и могущественнее отца. Поднебесная черная тварь, космическая зверюга, вечный властитель. Никто в здравом уме не хочет таких встреч. Такие существа, как это, должны жить где-нибудь в небесных башнях…Или в легендах. А не в реальности. Но реальность… Он при смерти. Его спасать нужно,
– Что, тот самый, пятый?
Ние кивнул.
– Сташ ведь никогда не объявлял его рождение. Раз его прозвали «черным», то, может, это прозвище за ним еще из Дракона, и дано в знак траура? Скорби?
– Не знаю. Вряд ли: о нем и не принято было говорить вообще. Ладно, так что ты скажешь?
– Да боюсь, ничего хорошего… Был бы он нави, так я бы заключил, что… Реабилитации не подлежит. Незачем мучить. Говоришь, он понимал тебя? Тебе не показалось?
– Он выживет?
– Не знаю. Он от одной боли давно должен был умереть. Мозг-то почти испекли… Ерунда, что били или вот ручонка, главное – голова…
– Ему сейчас больно?
– Кажется, уже нет. Все как прогорело. Кора пострадала тоже, да и глубже…Ножки-то отнялись. Посмотрим. Сердечко очень слабое. Посмотрим. Почему еще живет, не понимаю.
– Да как же помочь?
– Поддержим сердце…Обеспечим питание мозгу…Не бойся, умереть не дадим, до Дома довезем…
– Нет, не Домой. Не знаю куда, но – не Домой. Ближе к Дому свяжемся, решим. Нельзя его даже такого Домой.
– Светлячок
Юм падал в холодной темноте. Дна не было, и настолько глубокой и тошнотворной был пустой мрак вокруг, что слабое сознание терялось, как светлячок в космосе… где он видел светлячков? В черной траве, под черным небом с громадными звездами? Там еще пахло сырым песком и водорослями, и глухо, слабо и равномерно бил по ушам прибой… Так же невыносимо и равномерно сейчас бьется слабое сердце внутри. Сил нет. Есть только глупое сердце. Он почти ничто, еще не ноль, правда, но куда там до единицы… Единица – целое число, а он-то… Почти ничего… Какие-то сотые… хоть на одну сотую бы набралось… чего? Ума? Того теплого, что называется жизнь в теле? И ничего вокруг нет. Немного он уже притерпелся к этим ужасным падениям в никуда, даже уже разрешал себе спать, падая. Наяву – каждый раз удивлялся, что вернулся обратно в явь и нужно жить дальше. Нужно? Но жить так трудно. Больно от беспокойства, громких звуков и вспарывающих ум воспоминаний – раньше он был другим, помнил, кто он и откуда, и умел быть каким-то волшебником… И – больно. Голова болит. Все болит.
Неужели это он, слякоть безногая, был быстрым, отважным, всезнающим, летучим и мог все? Теперь только тошнило, если заставлять себя вспомнить, что и как он мог раньше… Он и дышал-то, кажется, тогда по-другому… Он помнил, что до того, как страшные и глупые люди сунули его голову в тяжелый, на толстых кабелях, пилотский шлем, и заставили вести корабль, хотя он плакал, визжал и писался от боли, разламывавшей череп – мир был другим. Вообще все было другое. Какое-то время он по заданному ими вектору пролетел куда-то, в мучении и тошноте, среди безучастного плоского космоса, потом вообще ничего не понимал, даже не пытался понять эту жуткую вращающуюся мозаику вокруг себя, потом боялся, что опять будут бить, потом валялся в душной ледяной темноте, руками подтягивая в кучку неживые ноги… Он помнил только, что заранее знал, что все это будет, что где-то заранее видел, как серебряная змейка жизни конвульсивно билась, исчезая в черных щупальцах гибели; помнил, что перед тем, как проснуться в аду, было много подарков, игрушек, сластей, – он поел каких-то новых конфет и навалился страшный, неодолимый сон – не справиться, он тогда еще подумал, что это похоже на предательство, отраву и смерть. Да. И сейчас – похоже.
Как, почему он выжил и вдобавок оказался в безопасности? Где он, кто он, что и куда его влечет? Он лишь отчасти чувствовал, что эти новые огромные люди, умные и тихие, с большими теплыми руками, нянчатся с ним как со светлячком, который вот-вот погаснет. Но они хотят, чтоб он не гас. Кто они? Зачем он им? Ведь теперь он словно бы оглох и ослеп. Ни на что не годится. Он уже почти не светит. Стал беспомощным в каком-то ужасном смысле, и это в сто раз хуже, чем отнявшиеся ножки. Словно отобрали что-то, без чего и его-то самого теперь как будто нет. Все равно что свет у светлячка отобрать. А светлячки ведь и со светом-то особенно никому не нужны…