Одиннадцать тысяч палок или любовные похождения господаря
Шрифт:
Тут раздались крики; это окончательно опрокинутая японскими войсками русская армия пустилась в беспорядочное бегство.
Доносились жуткие вопли раненых, артиллерийская канонада, чудовищный грохот взрывающихся зарядных ящиков, ружейная пальба.
Дверь палатки вдруг распахнулась и внутрь ворвалась группа японцев — Моня и санитарка едва успели привести себя в порядок,
Японский офицер шагнул к князю Вибеску.
— Вы —
Тогда вперед вышел другой японский офицер, Моню окружили солдаты, и он сдался в плен. Когда он вместе с маленьким японским офицером выходил из палатки, ему стали видны усеявшие вдалеке равнину припозднившиеся беглецы, тщетно пытавшиеся догнать и беспорядке отступающую русскую армию.
Глава VIII
Сдавшись в плен под честное слово, Моня мог разгуливать по японскому лагерю где хотел. Тщетно разыскивал он Рогонеля. Во время этих своих прогулок он не раз и не два замечал, что за ним наблюдает взявший его в плен офицер. Князь захотел с ним подружиться, и ему удалось сойтись с этим жовиальным синтоистом, рассказавшим ему много замечательного о своей жене, которую он оставил в Японии.
— Она — очаровательная хохотушка, — говорил японец, — я обожаю ее так же, как обожаю и троицу, Амэ-но минакамусино ками. Она плодовита как Идзанаки и Идзанами, созидатели земли и прародители людей, и красива как Аматэрасу, дочь этих богов — само солнце. Дожидаясь моего возвращения, она думает обо мне, перебирая тринадцать струн кото или играя на семнадцатитрубочном сё.
— А вы, — спросил Моня, — вам никогда не хочется е...ться, пока вы на войне?
— Я, — объяснил офицер, — когда мне невмоготу, дрочу, глядя на непристойные картинки!
И он разложил перед Моней несколько небольших книжечек, состоявших из на удивление непристойных гравюр на дереве. Одна из них показывала, как женщины занимаются любовью со всевозможными животными — котами, птицами, тиграми, собаками, рыбами и даже отвратительными осьминогами, которые опеленывали своими покрытыми присосками щупальцами тела впавших в исступление гейш.
— Все наши офицеры и даже солдаты, — объяснил офицер, — экипированы книгами подобного содержания. Они могут обходиться без женщин и дрочить по мере надобности, созерцая подобные приапические рисунки.
Моня часто ходил навещать русских раненых. Там он отыскал и польскую санитарку, преподавшую ему в палатке Федора уроки жестокости.
Одним из раненых был пехотный капитан родом из Архангельска. Ранен он был не слишком тяжело, и Моня частенько беседовал с ним о том, о сем, усевшись у изголовья его кровати.
Однажды Катыш — так звали раненого капитана — протянул Моне письмо с просьбой прочесть его. В письме говорилось, что жена Катыша изменяет ему с торговцем пушниной.
— Я ее обожаю, — сказал капитан, — я люблю эту женщину больше, чем самого себя, и страшно страдаю, зная, что она принадлежит другому, но я и счастлив, я чудовищно счастлив.
— Как вы примиряете эти два чувства? — спросил Моня. — Они же противоречат друг другу.
— Во мне они смешиваются, — сказал Катыш, — и я не испытываю сладострастия, если не испытываю страданий.
—
— Если вам угодно, — кивнул офицер. — Впрочем, мазохизм очень даже похож на наставления христианской религии. Ладно, раз вы мною интересуетесь, расскажу-ка я вам свою историю.
— С охотой ее выслушаю, — предупредительно сказал Моня, — но сначала выпейте, чтобы прочистить горло, этот лимонад.
И капитан Катыш начал свой рассказ.
— Я родился в 1874 году в Архангельске и с самых юных лет чувствовал своего рода горькую радость каждый раз, когда меня наказывали. Все несчастья, обрушившиеся на нашу семью, еще более развили и отточили эту способность наслаждаться несчастьем.
Причиной всему, конечно, послужил избыток нежности. Когда убили моего отца, а мне тогда, как я припоминаю, было пятнадцать лет, первый раз в жизни испытал я по поводу его кончины наслаждение. Потрясение и ужас заставили меня спустить. Моя мать сошла с ума,
и когда я ходил навещать ее в приют для умалишенных, я дрочил, слушая, как она омерзительнейшим образом несет околесицу, поскольку она считала, что превратилась в отхожее место, и описывала сравшие в нее воображаемые жопы. Приходилось запирать ее в те
дни, когда она воображала, что яма в ней оказывалась переполнена. Она становилась буйной и громогласно требовала, чтобы золотари ее опорожнили. Я едва мог все это слушать. Она меня по-прежнему узнавала.
— Сынок, — говорила она, — ты разлюбил свою матушку, ты ходишь в другие нужники. Присядь же на меня и высрись в свое удовольствие. Найдешь сортир себе другой ты, но мать на свете лишь одна. Да, еще не забывай, сынок, яма уже полна. Вчера торговца пивом, который зашел в меня посрать, мучил понос. Я полна под завязку, мне больше ничего не вместить. Позови поскорее золотарей.
Поверьте мне, сударь, я испытывал сильнейшее отвращение, а также и огорчение, ибо боготворил свою матушку, но в то же время я чувствовал невыразимое наслаждение, слушая эти омерзительные речи. Да, сударь, я наслаждался, дрочил и трухал.
Я пошел в армию и, благодаря своим связям, остался служить на севере. Я часто навещал семью обосновавшегося в Архангельске протестантского пастора, он был англичанин, и у него росла дочь — столь восхитительная, что все мои описания могут разве что вполовину дать вам представление, какой красавицей она была на самом деле. Однажды мы танцевали с ней на семейной вечеринке, и после вальса Флоренс как бы случайно провела ручкой у меня между ног и спросила:
— У вас стоит?
Она заметила, что я пребывал в состоянии мучительной эрекции, но, тут же улыбнувшись, добавила:
— А я, я тоже вся мокренькая, но отнюдь не в вашу честь. Я спустила из-за Дира.
И она с нежностью устремилась навстречу Диру Киссарду, норвежскому коммивояжеру. Какое-то мгновение они обменивались шутками, потом начался новый танец и, обнявшись и не спуская друг с друга влюбленных глаз, они забыли об окружающих. Я терпел смертные муки. Ревность изгрызла мне сердце. И если Флоренс была для меня желанна, желал я ее несравненно сильнее с того самого дня, когда узнал, что она меня не любит. Я спустил, глядя как она танцует с моим соперником. Я представлял их себе в объятиях друг друга, и мне пришлось отвернуться, чтобы никто не заметил моих слез.