Одиннадцатый цикл
Шрифт:
– Далила. – В хлев, где я доила козу, вошел отец. Опять я так забылась, что незаметно для себя натерла ей вымя докрасна. – Ты мои ножницы не видела? Нигде их нет. – Он поскреб затылок, оглядывая хлев со скотиной.
– Ты их уже не один месяц ищешь, – с блеклой улыбкой ответила я.
– Ищу. И никак не найду. Не провалились же они под землю?
Пожав плечами, я опять взялась за вымя, стараясь теперь так не дергать, а как только отец ушел, занесла над ним руку. Вспышка целебного света залечила потертость. Я теперь прятала его, этот
У меня отныне две тайны: первая – дар лечебного света, а вторая – причудливые создания из того моего видения в лесу, что ныне приходят во снах. Когда они только начали меня посещать, я было обмолвилась об этом, назвав их фейри, и отец незамедлительно решил выбить блажь из моей нездоровой порченой головы.
Ели мы сегодня похлебку с плавающей порубленной картошкой, яйца и по доброму ломтю хлеба с маслом. Отец все не мог нарадоваться прошлым урожаем, хотя уже близилась весна. Собрали мы и вправду столько, что хватит до осени, а излишек он продал и купил матери искусное серебряное ожерелье – якобы работы Вдохновенного, но тут его определенно провели. Маме было без разницы, и она все равно с удовольствием прилюдно им щеголяла.
Бен по-прежнему жизни не представлял без пера. Даже сейчас допивал из миски – по подбородку тек бурый бульон, – а оно удобно пристроилось за ухом. Воображение его жило своей жизнью, мешая взрослеть и набираться ума. Брат гордо нарек себя Белым Волшебником и без конца как будто насылал чары, взмахивая пером на манер волшебной палочки.
Всего раз за эти полгода я обрела хоть какое-то утешение и то злорадное при виде несчастной, удрученной мины Фредерика. Его намеревались обручить с соседской дочерью Марией, у которой вместо лица крысиная морда. Брат не скрывал досады.
За столом при всех он не решался протестовать – лишь вполголоса с отцом, с глазу на глаз, когда считал, что никто не услышит разговора. Тщетно. Тогда Фред искал поддержки у мамы, но и от нее уходил ни с чем.
Отец уважал семейство Табунноров за набожность и доброхотство – ну и, разумеется, не могло расстроить планов их доходное дело: конюшня с призовыми лошадьми.
Я шутила про себя, что дурнушку Марию просто никто не берет, вот соседям и пришлось согласиться на Фреда.
Ничто – ничто! – не изнуряло, не отвращало сильнее, чем потуги изображать, что со мной все хорошо.
В перерывах между приступами тяжкой, пустой тоски я натягивала улыбку, ведь так проще, чем открыть правду. Отец, знаю, тянулся ко мне. Велел думать о хорошем, смотреть в завтрашний день, уйти от тягостных мыслей в хлопоты. Он привык по жизни решать проблемы, но пытаться помочь мне – что голыми руками ловить дым.
Мама тоже от меня не отставала, но хотя бы пыталась разговорить, предлагала излить душу. До чего ее ранила эта тупая отрешенность дочери!
И я врала. Врала, ведь так проще, чем открыть правду.
Однако
До чего противно!
Противно, что надо натягивать маску, когда сердце рвется на клочки.
Вечером после ужина я ушла в хлев, наконец-то позволив себе минутку уединения.
Закат еще не отжил свое. Обрывки солнечного сияния красили горизонт в лавандовый и разливали на небосвод румянец.
Козы заблеяли при виде меня. Я затворила за собой дверь хлева и направилась к снопу сена в углу, подсвечивая путь фонарем. Козы, по обыкновению, уперли в меня прямоугольные зрачки и дергали ушами. Одна жевала жвачку, безучастно наблюдая, как я шарю в сене.
Есть. Я нащупала и выудила на свет железные ножницы, которые так долго искал отец.
Они были в форме щипцов с упругим сгибом и после сжатия пружинисто возвращались в исходное положение. Пламя фонаря подрагивало в лезвии. Его былой блеск подпортило ржавчиной – она язвочками расползалась по ножницам.
Проблеяла коза.
Я закатала рукава, обнажая лик моей скорби, храм моей утраты. Руку покрывала вереница поперечных черточек, свежих рубцов – плачевная летопись моей боли. Их я нарочно не залечивала.
Я посмотрела на одно лезвие и вдавила его в кожу. Рука дрогнула, набухла первая капля, потянулась полоска крови. Я застонала от острой рези и горестного облегчения.
В багрянце танцевал огонек фонаря. Острие ползло, ползло по коже.
Струя хлынула по локтю, и капли оросили сено под ногами. Я морщилась, чувствуя, как боль распускается, под стать красочному цветку.
Таково мое раскаяние. Плата за то, чтобы ощутить хоть что-то наяву. Ножницы оставили после себя две раны, и кровь из них свободно хлестала, унося с собой жгучее чувство вины. Рука с ножницами дрожала от натуги – и от сладостного избавления.
Сколько ни вырывай этот сорняк из почвы моего сердца, вскоре, я знала, он вновь покажет ростки: слишком уж глубоко вгрызлись корни.
Однако на краткий миг боль и чувство окоченения в душе отступили. Руку жгло, душу кололо сожаление, ум душило печалью. Я будто слушала игру Максина, только в извращенной форме, стремилась вновь разбудить ту избавительную печаль, но выходило нечто вычурное, аляповатое.
Какое я ничтожество! Где же теперь прежняя ласковая Далила, что сталось с ее любовью?
По щеке покатилась слеза – соленая и священная наравне со всеми уже пролитыми. Она капнула в лужицу крови, подернулась розовым и через миг уже растворилась в красноте.
– Далила! – крикнули снаружи.
Я в ужасе содрогнулась. Минута сокровенного одиночества осквернена, прерван запретный траурный обряд под тупыми козьими взглядами.
Судорожно спрятав кровавые ножницы, я раскатала рукав.