Одиссей, сын Лаэрта. Человек Космоса
Шрифт:
Одурманенных лотосом привязали к мачте и скамьям гребцов. Перед этим был миг, когда казалось: оставшимся не удастся столкнуть судно в воду. Удалось. На упрямстве и озверении, на напряжении последних сил: удалось. И все это время глубоко в душе Одиссея призрачный столб открывал смутную дорогу, разбивая вдребезги иллюзию границы.
— Поднять парус!
Очнулся кто-то из начинающих лотофагов. Заорал. Попытался выпрыгнуть за борт: веревки удержали, а друзья дали пару раз по роже — для ясности. Вмешиваться было некогда. Горизонт надвигался, каменел, брал в осаду, загораживая путь, но Одиссей лишь улыбался
Теперь: все.
За кормой быстро удалялась полоска чужого берега, прозрачная лагуна с просевшими остовами двух кораблей. А на берегу суетились люди. «Им надо было отпусутить нас. Старца и меня. Просто отпустить. Не дожидаясь, пока мы вдвоем разорвем броню их игрушечной крепости. Нет больше Номоса блаженных лотофагов. Есть лагуна на побережье между Черной Землей и Благодатным Полумесяцем. Жалкое селение с хижинами и грязным прудом, где растут лотосы. Скоро здесь объявятся люди. Чужаки. Которых янтарноглазые лотофаги больше не сумеют остановить. Им надо было отпустить нас… им надо было!..»
«Пенелопа» шла на север.
С ночной террасы гляжу на маленький кораблик, идущий навстречу своей судьбе. Сомнения грызут душу. Где вы, мои верные товарищи, с кем я отплывал из-под разоренной Трои? Где вы, те, кого мы силой тащили на судно, связывали по рукам и ногам — чтобы не бросились в море, спеша вернуться к дурману золотого цветка? Где вы, мои спутники? Тени. Только тени толпятся на террасе. Мало кто из вас вернулся со мной на Итаку по-настоящему. Так, может, лучше было оставить вас там, в стране сладостных грез? Я выбрал за вас. Один за всех.
До сих пор не знаю: правильно ли я поступил.
«Кипр, который хетты зовут Аласией, — остров, сходный очертаниями с морским окунем, плывущим между Киликией и Благодатным Полумесяцем на запад, в направлении внешней границы Критского моря; известен медными рудниками, благовониями из ириса и майорана, а также киноварью из морского мха. Но в первую очередь прославлен тесными связями с „пенным братством“, неизменно и вопреки давлению ванактов Черной Земли подтверждая „право якоря и паруса“…»
Да, дядя Алким. Я помню.
Хотя тебя я помню куда лучше и вспоминаю куда чаще, чем какой-то остров Кипр, пусть даже похожий на морского окуня.
Первым, кого я встретил на набережной, был Эней-Плакса. Мы едва успели вытащить «Пенелопу» на берег гавани, расположась между тирской биремой и грузовой фортагогой [74] ; и я, облокотившись о гранитный парапет, смотрел, как судно устанавливают на катки. Доплыли без приключений, хотя на всякий случай старались избегать лишних встреч. Парус вдали мелькнет — мы к берегу. В тень. Думаю, ищут меня от Библа до Ливии. Черная Земля злопамятна. Оно, конечно, Кипр гостей не выдает головой, особенно носителей заветных серег, а все равно: мало ли как сложится…
74
Фортагога — специальное грузовое судно.
— Одиссей!
Меня
— Да пусти ж ты, Цербер!
— Одиссей! Милый Одиссей! Откуда?!
Прохожие, поравнявшись с нами, замедляли шаг. Хрюкали, хмыкали. Но от высказывания вслух собственного просвещенного мнения воздерживались. И правильно делали. Слезы градом катились по лицу Энея — а ты изменился, дарданский наследник! Осунулся, обзавелся строгими складками у рта… — слезы радости, непонятной тем более, что мы никогда не были друзьями. Один раз виделись в посольстве. И еще: на поле боя, где Плакса труса не праздновал. Достаточно сказать, что в день гнева Эней сошелся один на один с малышом и остался в живых. А поплакать он всегда любил. По поводу и без.
— Пойдем! Я угощаю!
В конце концов, почему бы и нет?
Харчевня оказалась дымной, но уютной. Народу мало, тишина. А баранья ляжка под кисло-сладким соусом была выше всяческих похвал. Единственное, что смущало: пока мы шли в харчевню, люди уступали нам дорогу. Наскоро бросали на меня косой взгляд и почти сразу опускали глаза. Словно я был прокаженным или богом. Не знаю, какой выбор мне понравился бы больше. И еще: эти странные прикосновения. Встречные, кто мог похвастаться головным платком и знакомой серьгой в ухе, все норовили коснуться меня. Рукой. Бедром. Плечом или локтем. Слегка зацепить, проходя мимо. Присесть на корточки, якобы застегивая сандалию, и быстро мазнуть ладонью по голени. По моей, разумеется.
Я чувствовал: закипаю.
— А наши в Кефтийской гавани стоят! — Губы дардана, густо вымазанные жирной подливой, смешно шевелились. Хоть рыдать перестал, и на том спасибо. — Я тут случайно. Мимо шел, гляжу: ты! Рыжий! Вот радость боги послали!..
Это уж точно.
— Кто это: ваши? Дарданы? Троянцы?!
— Да ну тебя! Вечно ты шутишь! Наши, говорю: Диомед-аргосец, потом критянин этот, как его…
— Идоменей?!
— Ага! Ну, ты всегда все знаешь…
Меньше всего я знал, с каких пор Идоменей с Диомедом стали «нашими» для слезоточивого Энея Анхизида. Ну, я — это ладно. Я его, красавца, и вывел из павшей Трои. До кораблей проводил. Больного отца нести помог. Легонький он был, Анхиз-Расслабленный. Молчал всю дорогу, а у самых сходней вдруг вздохнул и зажмурился. По-детски. Я еще спросил у Энея: «Может, останетесь, а? Мы скоро уйдем…» А он лишь рукой махнул. Дескать, толку тут оставаться? Или еще что имел в виду.
— Про Калханта слыхал?
— Тоже здесь?! Тоже — наш?!
Эней помрачнел. Налил себе из кувшина полную чашу. Осушил залпом. Губы утер:
— Наш, ваш… Ничей теперь. Помер ясновидец. Сведущие люди рассказывали: как есть помер.
— От чего?!
— От зависти. В Киликии с местным пророком сцепился. Там свинья рожать собралась, вот они и повздорили. Сколько поросят родится. Наш говорит: восемь. Местный: девять. Наш — восемь, а тот ни в какую. Наутро оказалось: местный прав вышел. Или еще говорят, что лишнего поросенка тайком подбросили. Короче, Калхант спать лег, а с рассветом не встал. Там и похоронили, в Киликии.