Одиссей, сын Лаэрта. Человек Космоса
Шрифт:
К чужому делу.
К чужому телу — шутка, подлая тем больше, чем вернее она грозила перестать быть шуткой.
Но птенчикам зачастую было не до теней, более реальных, чем они сами. Кое-кто мечтательно облизывался, воображая себе бурные ночи с вдовой… с бывшей вдовой Одиссея-Хитреца, ныне его, птенчика, покорной и любящей супругой, наверняка знающей кучу всяких бабьих штучек на ложе. Этот кое-кто облизывался, даже заваливая в угол податливую рабыньку. Прикрыв глаза, тешил минутную похоть, представляя в своих объятиях рыжую эпоху. Наверное, стервятника это возбуждало. Наверное, так ему казалось, что он на самом деле, по праву и достоинству, обладает наследством знаменитого героя, а значит, в какой-то степени — самим героем, удовлетворяя гордыню, будто противоестественную мужскую склонность.
Говорят, Деянира Калидонская перед самоубийством
Перья врастопырку.
Если бы они наконец поняли, что Пенелопа не знает никаких штучек. Не успела выучить. Не дали. Если бы они… Ну и что? Что изменилось бы? Ничегошеньки. Когда эвбеец Навплий тайком явился на Итаку, уговаривать басилиссу сойтись с его двадцатипятилетним внуком, дрянной сводник был уверен в успехе. Ведь за его спиной убедительно расправляли крылья многие победы Навплиева красноречия: Клитемнестра Микенская, Айгиала Аргосская, Меда Критская… Отчего бы Пенелопе Итакийской не присоединиться к выдающемуся списку?! Облизывался, стервец, расписывая исключительные достоинства потомка. Его родство с семьей свекра: все-таки сын Паламеда Навплида, увы, ныне покойного героя войны, и красавицы Марпессы, старшей дочери Лаэрта. Наклонялся к самому уху, горячо дышал, убеждая. Женщины быстро стареют без мужской ласки, говорил он. Хранить верность мертвецу — глупость, говорил он. Еще большая глупость ежедневно ложиться спать, чтобы увидеть настоящего мужчину только во сне. Частично эвбеец был прав: Пенелопе ночами действительно снился мужчина на ее ложе. Всегда. Год за годом. Один и тот же мужчина: рыжий, коренастый, сумасшедший и слегка хромой — когда, задумавшись, он вставал с ложа, чтобы уйти на войну.
Один и тот же.
Год за годом.
Меньше трех лет настоящей жизни, после переезда вздорной девчонки из мачехи-Спарты на Итаку, вдруг ставшую родиной — и двадцатилетие проклятого сна, перемежаемое буднями жены, потом соломенной вдовы; потом — просто вдовы. Наверное, у настоящих женщин бывает иначе. Клитемнестра Микенская, Айгиала Аргосская, Меда Критская… Все живы-здоровы; счастливы своей изменой. Боги дремлют, глядя мимо [82] . Наверное, рыжая басилисса — женщина только с виду, пустая кукла без страстей, даже если она хорошо сохранилась, и седина обходит ее стороной. Наверное, так не бывает, не было, не должно быть; наверное, это ее глупая, безнадежная война против самой себя и всего мира. Сегодня надо быть красивой. Война продолжается, и грешно пренебрегать оружием, находящимся под рукой. Сегодня она лишний раз улыбнется Амфиному, самому опасному из стервятников хотя бы потому, что — самому обходительному и добросердечному. Улыбнется, заговорит о пустяках. Позволит коснуться себя. Пусть это увидят все. Пускай начнут волноваться, прикидывать, угадывать истинность или ложность намека на выбор; пусть испробуют способы очернить возможного избранника.
82
Клитемнестра Микенская будет убита сыном, Меда Критская — любовником, Айгиалу Аргосскую повесит отец ее Любовника на воротах акрополя.
Это даст еще день.
Неделю.
Если бы она ясно понимала, чего ждет. Мертвым дарована беспамятность. С Запада не возвращаются. Значит, вечному сну о рыжем безумце суждено продолжаться до самой смерти. Пенелопа оттягивала новое замужество вовсе не из-за слепой веры в возвращение мужа. Тайная сердцевина, которую женщина вслух никогда не называла любовью, все равно навеки с ней: захоти отнять — надорвешься. Быть может, она даже сумела бы отдаться второму супругу: равнодушно, как делают необходимую, но постылую работу. Но сын! Ее мальчик! Будь рыжая басилисса глупа как пробка, и то становилось ясно: цена обещаниям стервятников — гнилая смоква.
Усыновить Телемаха? — Конечно!
Признать его право наследования? — О чем речь!
А речь шла о другом: выйди рыжая замуж вторично, и ее сын вскоре сорвется со скалы или сгинет в море. Право наследования — слишком важная вещь, чтобы соблюдать клятвы. Маленькая армия под названием «семья Одиссея» вела непрерывный бой. Начиная с того дня, когда первый стервятник объявился на острове с предложением
Десять стервятников в действительности означало сотню или две чужих людей. Двадцать — от двух до четырех сотен. Пятьдесят? Нет, их стало пятьдесят уже после, по возвращении тяжелораненого свекра. А вскоре: сто с лишним.
Испугались.
Дрогнули.
Имя Лаэрта-Пирата еще звучало звоном бронзы в их ушах, а также в ушах теней за их спинами. Нельзя было давать повод к обидам. Сватовство — дело мирное. Гость дарован богом; гостеприимство — удел богобоязненных. Но вместо Лаэрта-Пирата домой вернулся больной старик, пластом лежащий на кровати. И осмелели. Сбились в кучу, пошептались. Приняли решение. Через неделю Итака угодила в морскую блокаду. Корабли стервятников расположились заставами со всех сторон; уроженцы Зама, Закинфа и Дулихия, превосходно разбираясь в здешних водных тропах, железным занавесом огородили басилевию Одиссея-Забытого. А в загородном летнем домике медленно выздоравливал некий Лаэрт, под надежной опекой людей с собачьими глазами. Только преданность в этих ласковых глазах была иного рода.
Маленькая армия под названием «семья Одиссея» угодила в котел. Крепость в осаде, и враг стоит под стенами. Предлагая самые выгодные, самые роскошные и почетные условия сдачи.
— Ах!
Гребень больно дернул прядь волос. Рабыня вздрогнула, зажмурилась в ожидании выволочки. Но Пенелопа уже думала о другом, не замечая, как уходит мелкая, пустячная боль. Длинные пальцы женщины барабанили по краю столика, уставленного флакончиками с притираниями и шкатулочками для мазей.
Ритм.
В море такой ритм означал бы: быстрей! Еще быстрей!
Жаль, рыжая басилисса плохо разбиралась в морских ритмах. В истинных мотивах «пенного братства», допустившего столь отчаянное положение вещей. А расспрашивать свекра бессмысленно. Отмолчится. У него своя игра, своя война. Общая и одновременно — своя. Ей достаточно знать, что свекор на ее стороне.
Мальчика все-таки надо отослать к деду — отстукивали пальцы, и кровь просвечивала из-под бледных ногтей, ожидавших прикосновения кисточки с киноварью. Я не допущу, чтобы он тоже однажды ушел на войну. Нет. Не допущу. Я лучше выйду замуж во второй раз и отравлю счастливчика, едва почувствую: он готов, победив, сразиться за право наследования его собственным сыном. Это просто. Это очень просто. В каждой осажденной крепости есть что-то, чего нельзя отдавать врагу даже при сдаче. Святыни: прошлое и будущее. Память и надежда. Мальчик никогда не уйдет на войну. На Запад, откуда нет возврата. Никогда. Я не допущу.
Рабыня, осторожно двигая гребнем, боялась дышать.
У рабыни без видимой причины тряслись руки.
— Ты хотела меня видеть, мама?
В сопровождении папиной няни мальчик быстрым шагом вошел в женские покои. Остановился посреди комнаты. Видеть мать, наряжающуюся для выхода к хлебоедам, было противно. Словно гнилья наелся. Изредка мальчику снилась женщина в его объятиях, женщина правильная, настоящая, и когда он узнавал в этой женщине…
Он ненавидел Гипноса в такие минуты.
Наверное, сказывается отцовская кровь, думал мальчик. Это отец смотрит из меня мертвыми глазами. Вечно отсутствующий отец, последние слухи о ком успели состариться на три года. Говорят, его корабль видели: судно шло мимо Итаки на Запад, на Запад, в седой предвечный Океан, откуда не возвращаются — с такой скоростью, словно все четыре ветра, взбесившись, дули кораблю в спину. А следом, по смутной дороге, двигались эскадры покойников — жертв Троянской войны. Мама отказалась верить этим слухам. Отказалась — прилюдно. Ложь, сказала мама. Наглая, грязная ложь. А вечером, запершись в гинекее, долго плакала. Думала, никто не слышит. Страшно понимать, что я скорее готов отравить ее, чем отдать кому-нибудь из этих. Если она рано или поздно согласится, это будет хуже, чем предательство живого человека. В каждой осажденной крепости есть святыни: память и надежда. То, что нельзя предавать в чужие руки.