Одна и та же книга
Шрифт:
Пришлось призвать на помощь сокровищницу мировой литературы и сказать комару: «Мы с тобой одной крови, ты и я». Не выдержав столь чудовищного обмана, бедняга затих, как выяснилось утром — издох. Из его шкуры я, наверное, сошью себе шубу, по праву победителя.
Еще страшнее комара оказались гигантские поливальные установки-людоеды. Как положено нечистой силе, они начинают работать ровно в полночь, орошая лоб и колени жертвы хрустальными брызгами непереносимой температуры.
Правды ради следует признать, что за высокой каменной стеной, отделяющей мой двор от соседнего, кто-то очень громко
Здесь есть городская сумасшедшая, которая кружит по Старому городу, останавливается у магазинов и ругается с манекенами.
Здесь второй день примерно плюс семнадцать, любимая моя температура, любимый холодный июнь. В разных источниках пишут, что такая погода обычна для этой части Лозера, летом здесь редко бывает больше плюс двадцати. Рай, короче. При этом розы прут из-за оград, как тесто из кадушки, и если бы только розы. А в одном саду почти созрела черешня, мне удалось стырить несколько ягод методом бурного подпрыгивания. Ворованная еда — самая лучшая, как ни крути.
Здешний ветер зовут Мендозо, потому что он приходит из Менда. У Мендозо на редкость хороший характер, он теплый, теплее стоячего воздуха. Местные жители говорят, замерзнуть от Мендозо еще можно, а простудиться — нет.
Мендозо музыкант, и жители Марвежоля вешают для него в садах специальные свистелки, чтобы свистел, а на балконах — таракуцки, чтобы бренчал. Поэтому, собственно, у него и характер хороший — когда тебе дают вволю поиграть, не скурвишься.
Иногда Мендозо приносит дождь, и сегодня он загнал меня в дом в десять вечера, а потом оказалось, это были цветочки, теперь в небе спеют сияющие и грохочущие ягоды, июньская черешневая гроза.
МЮНХЕН
Водитель такси сказал ни с того ни с сего: «Я всего три месяца вожу такси в Мюнхене, приехал сюда на выходные да и остался почему-то, не смог уехать». При этом, угодив в автомобильную пробку, выбрался из нее хитрым маневром, через стоянку и задний двор какого-то магазина, а все остальные участники движения остались погибать.
Наш человек.
Я тут, в Мюнхене, чувствую себя как бывший инвалид, которому сказали вот только что: «Встань и иди», — и встал, и пошел, и не понимает уже, как же это он раньше не ходил совсем, это же просто, без этого дня прожить нельзя, что за морок такой нашел, ну слава богу, все позади.
Не растрясти бы.
Ветер гнал по трамвайным рельсам зеленый воздушный шар. Шар — существо разумное, увидел, что едет трамвай, прыгнул в сторону, пропустил, вернулся обратно, на рельсы, поскакал за трамваем, оба скрылись за углом, и я вместе с ними, и я.
Ясно, почему мне так хорошо в Баварии. Я худо-бедно, а все же продолжаю нелепое дело пропащего короля Людвига. Неумело, на ощупь, наугад, без инструментов практически, плотничаю помаленьку. Я хочу сказать, что пока только мастерю дверь, которой прежде не было, а теперь почти есть, еще немножко, и совсем будет, и вот тогда можно врезать замок, подбирать к нему ключ и исчезать в свое удовольствие у любого озера или не у озера даже, откуда угодно можно будет исчезнуть навсегда, а потом как ни в чем не бывало вернуться, потому что всему свое время, и хорошо, что так, а то непонятно стало бы, как с ним — со временем в смысле — быть и зачем оно.
НИДА
Песочный человек — это я.
Потому что из меня песок сыпется. Но не по причине затянувшегося долголетия, а потому, что перед этим он в меня насыпался. В смысле песок.
Просто все так устроено, что дюны сделаны из песка. А они вокруг. Нет, не так. А вокруг — они!
В прежние годы мне все время было удивительно, что в вертикальные песчаные стены дюн понатыканы знаки «не залезать». Типа — зачем они нужны? Какой идиот сюда полезет?
Теперь я знаю ответ на оба вопроса.
И кстати, не такие уж они вертикальные. По крайней мере, не во всех местах.
На закате в дюнах полно народу. Не как в метро в час пик, конечно, но куда ни посмотришь, всюду антропоморфные точки. Все они сидят в позах, хотя бы отчасти напоминающих «лотос», и смотрят на небо. А которые не сидят, те ищут место, чтобы сесть. Натурально массовое явление, в прошлом году такого не было — ну, может, пара-тройка человек медитировала где-нибудь под кустом, за всеми не уследишь. А теперь их то и дело обходить приходится.
Поэтому над дюнами висит очень плотная, звенящая и слегка поблескивающая благодать. Еще немного, и ее можно будет потрогать руками.
То ли от благодати, то ли еще почему, но в этом сезоне выросли огромные зайцы, раза в два больше нормального заячьего размера. Когда такой заяц скачет, раздается топот и земля трясется.
И дюны, кстати, сильно оползли, по берегу залива теперь до приграничной сетки фиг дойдешь. То есть дойдешь, но только по воде, разувшись. Ну или поверху, как я.
Некоторые наивные граждане думают, будто дюны оползли из-за бурь и ураганов. Но это они просто мало местных зайцев видели.
ПАРИЖ
— Голодного человека сразу видно, — говорит.
Сперва он говорит это по-французски, потом, обнаружив прозрачную коровью бессмысленность в моих (действительно голодных) очах, повторяет по-английски. И тоном заговорщика добавляет:
— У нас очень хороший кус-кус. Простая еда. Недорогая. Но хорошая.
— Ладно, — говорю, радуясь, что можно больше не тупить перед доской со списком дежурных блюд, — давайте. Но сначала эспрессо и воду.
Приносит. Наклоняется к самому уху. Спрашивает шепотом:
— Вы из Польши?
Удивленно мотаю головой. Дескать, нет.
— У вас в семье были поляки, я уверен. Спросите родителей.
Мне спрашивать особо некого, но и не надо, я и так знаю, что у меня папа поляк. Просто до сих пор никто вот так с лёту не вычислял мою принадлежность к гордой Шляхте. В том числе сами поляки.
— Я в поляках хорошо разбираюсь, — говорит. — У меня сын поляк.
— А?
Я понемногу начинаю сомневаться, что понимаю его (кстати, очень хороший) английский.