Одна маленькая правда
Шрифт:
Он любил проводить время в концертном зале – там были большие окна, никогда не зашторенные, без решеток. Любил смотреть, как сквозь стекло рассеиваются солнечные лучи и, выглядывая из-за кулис, наблюдать, как щурятся зрители. Ему нравилось открывать эти окна и высовываться в них так сильно, как только можно, выпрыгивать из них на улицу – они были шире, чем дверь – и долго-долго гулять по двору, заходить в парк и делать вид, что он не замечает, как о нем перешептываются редкие прохожие.
Расписание концертов, казалось, было готово на годы вперед. Роман Алексеевич и Герман Елагин записывали то, что играл Лев, нотной грамотой, не утруждаясь тратить время на то, чтобы обучить ей
Звезды были его верными спутниками. Маленькие, почти незаметные точки в недрах черного небосвода – неуловимые ноты, чуть больше – грубые, длинные звуки. Он играл с той скоростью, с которой они перемещались по небу, а перемещались они всегда по настроению, не подчиняясь ничьим правилам. Когда они бежали ровным строем, музыка была незамысловатой, расслабляющей. Когда звездная вереница изображала причудливые фигуры, звучание менялось, бежало за ними или степенно, никуда не спеша, вышагивало. Иногда звезды рисовали целые картины: медведь в лесу – грубая мелодия, чайка, пролетающая над водной гладью – кричащая, громкая музыка. Они превращались в пейзажи, натюрморты, становились лучшими художниками, но все это были звезды, холодные и горячие небесные тела.
Ночь была довольно долгой. Лев тысячу раз смотрел на ее небо, в надежде увидеть тех, кто помогает ему создавать музыку, но никогда еще не видел тех самых звезд, сбивающихся в хороводы, никогда еще ему не удавалось услышать их трели. Однозначно, это были не они.
Он не был ни одинок, ни вовлечен в компанию. Он не любил молчать так же, как и ненавидел разговаривать. Маленький Лев Дубай – клеймо, впечатавшееся в подсознание каждого артиста филармонии, каждого руководителя и каждого зрителя.
Его просили – он играл. Если бы его сегодня же выставили на улицу, он безмолвно собрал бы вещи и скрылся в ночной тиши. Он умел писать, настолько хорошо, насколько его научили в детском доме. Он мог читать вывески и афиши, но никогда не брался за книги. Он не записывал свои мелодии, но помнил их наизусть. Он был в детском доме, в музыкальной лавке, на улице, а теперь, будучи шестнадцатилетним, подкладывал свернутую книжную страницу под шатающуюся ножку стула в Ленинградской академической филармонии.
Лев любил общаться с Германом Елагиным, хорошо относился к старому сторожу, уважал Романа Конкина. Он не был ни с кем в конфликте, но и не поддерживал сильных дружеских отношений.
Ночь опускалась все ниже.
Юноша-музыкант сидел напротив скрипки, не шевелясь, до самого наступления утра.
Музыка из ничего
Утром оркестр не давал концертов. Оркестр не какая-то там филармония, не добывающий себе пропитание и гонящийся за деньгами кабак. Оркестр – это высокое искусство. Он требует познания, большого опыта, развитого чувства прекрасного. Кто угодно не может попасть в оркестр, только лучшие из лучших, только самые талантливые. Если ты – уличный музыкант, дорога туда навсегда для тебя закрыта. Если ты когда-либо играл в филармонии, можешь сколько угодно топтаться под дверью, но просьбу твою никто не услышит. И, главное, если ты еще не окрепший юноша, не имеющий понятия о композиторах, о всей музыкальной подноготной – никогда не приходи туда, даже не стоит пытаться.
Оркестр – это маленький город и большая семья. Он не терпит новичков и
Так он думал об оркестре, ибо именно его мысли были вами сейчас прочитаны.
Антон Афанасьевич никогда не предавался грезам – это была его лучшая черта. А теперь, расскажу обо всем остальном.
Это был тощий, тщедушный человечек, старающийся выглядеть как можно респектабельней. Он придавал форму бороде на манер утонченного француза, но плохо за ней следил. Он гладко зачесывал волосы, но непослушные пряди все время выбивались из общего строя. Его глазки постоянно изучали внешний вид своего оппонента, начиная с узла на шарфике и заканчивая каблуками туфель. Его одежда была недорогой, но сидела на нем, как на манекене. В целом, глядя на Антона Афанасьевича можно было подумать: "Это уважаемый человек", но, познакомившись с ним, вы вряд ли вернулись бы к своему прежнему мнению. Он не уважал никого, кроме самого себя, но умел ловко это скрывать.
Он был не легким, и не тяжелым. Он был из тех, кто вызывает зуд.
За всю жизнь он держал в руках лишь дирижерскую палочку, не больше скрипичного смычка. Но именно эта вещица, как скипетр и держава в руках монарха, наделяла своего обладателя признаком главенства.
И он очень переживал, когда ему приходилось отказываться от своих принципов, когда вынужден был сменить личину "знатока искусства" на "ценителя низшего сорта".
Он думал о Льве Дубае.
Палицкий посещал филармонию, но ходил только на его концерты, каждый раз все больше и больше присматриваясь к молодому музыканту. В отличие от других, Антон Афанасьевич сразу понял, что юноша играет свои композиции, и это сильно удивило бывалого дирижера.
Высокое положение оркестра на лестнице его приоритетов и великолепная игра мальчишки из филармонии зажимали его между собой, как медленно сдвигающиеся друг к другу стены. Лев Дубай был той жемчужиной среди тонн песка, тем цветком среди полей, заросших полынью, который и был ему нужен.
Но, беда была в том, как считал Антон Палицкий, что грибы не растут на море, ягоды, в большинстве своем, не растут на деревьях, а талантливые музыканты не играют в филармонии.
"В каждом правиле есть исключение" – и он вожделел перед этим исключением и боялся его. Лев Дубай был недосягаемой мечтой, находящейся в непристойном для мечты месте, был маленьким куском золота, из-за которого надо пройти через грязную шахту.
Он тихо сидел на последнем ряду и боролся с внутренней бурей.
Разумеется, он не знал про звезды. Само собой, он не видел закрытых глаз, сквозь сгущающуюся тьму. Он вообще не видел никого и ничего вокруг, поглощенный своими раздумьями.
Дали свет.
Свет давали сразу после того, как затихала скрипка.
Скрипка затихала, когда на ней переставали играть.
Лев Дубай перестал играть и поклонился толпе.
Из-за кулис вышел высокий человек и поблагодарил публику. Сам музыкант не произносил ни слова во время своих выступлений и мало когда отпускал скромное: "спасибо" после них.
Герман Елагин говорил о филармонии, о том, как он и все трудящиеся благодарны уважаемой публике, что для них очень важно то, что они делают, и все это приносит им несказанное удовольствие. Потом он выдал еще тонну, вероятно, чрезвычайно важной информации, наговорив всего не только за себя, но и за Льва Дубая, и сам принялся играть.
Затем на сцене появилось русское народное трио – два парня в размахайках и голосистая женщина в огромном ярко-красном платье. Потом какая-то девушка принялась исполнять лирическую песню, а вскоре ее сменил старый гармонист.