Одна ночь и вся жизнь
Шрифт:
– Не жаловался, - киваю со вздохом. – После ковида, наверно, повело. Он прошлой зимой переболел. Вроде и не слишком тяжело, но потом стал хуже себя чувствовать. Ну знаешь, как у всех – усталость, простуды частые, там что-то заболит, здесь заболит, давление скакнет. А по врачам его отправить – это если только усыпить, связать и на тележке отвезти.
– Ну да, - усмехается Никита. – У меня и тесть такой же, его ровесник. Да и я тоже – пока не прижмет так, что караул, никуда не пойду. Хотя у нас там по врачам особо не находишься.
– Это, наверно, такое… общемужское. Пока топор в голове не помешает шапку надевать, к врачу не пойдете. Мой отец умер в пятьдесят от перитонита. Живот, живот… да ладно, поболит и перестанет, наверно, съел что-то не то, таблеточку выпью. А когда скорую вызвали, оказалось, что уже поздно.
– Жаль…
– Мне двадцать пять было. И я все маму упрекала: ну как же ты его не заставила? А теперь вот понимаю как.
– Ира, а тут есть где-нибудь перекусить? – спрашивает он после паузы.
– Или кофе хотя бы?
– Кофе тут мерзкий. Вон там автомат, видишь? А перекусить… вряд ли. Может, и есть буфет какой-нибудь, но сейчас точно не работает. И доставки вряд ли. Новый год.
– Давай я сбегаю куда-нибудь, поищу. Должно же быть хоть что-то. Умираю с голоду. Последний раз за обедом ел, в начале первого. В самолете не кормили, только чай-кофе.
– Ну давай, попробуй.
Понимаю, что тоже адски хочу есть. Толком не обедала, как это всегда бывает тридцать первого, а потом перехватила пирожок в пять часов. И все.
Никиты нет долго. Наконец возвращается с бумажным пакетом.
– Ничего не работает. Зашел в какой-то то ли бар, то ли клуб, заплатил охраннику, тот принес бутербродов. Видимо, остатки нарезок со столов.
Колбаса, сыр и ветчина на кусках хлеба и правда выглядят стремновато, но когда желудок начинает переваривать сам себя, на красоту особо не смотришь. Никита приносит два стаканчика кофе из автомата, и мы принимаемся за еду. И даже как-то, вроде, оптимизма прибавляется.
Выбросив стаканчики и пустой пакет, Никита снова садится рядом со мной и говорит, глядя в пол у себя под ногами:
– Ира… ты нас извини, пожалуйста, за тогда. По-свински получилось, конечно. Все хотел у отца прощения попросить, но… вот так и дотянул.
Я примерно догадываюсь, о чем речь, но хочется получить информацию из первоисточника. Учитывая, что Дарьялов мне так ничего и не сказал.
– Не поверишь, но я понятия не имею, о чем ты.
Он поднимает голову, смотрит на меня удивленно.
– Отец ничего не говорил? Ну да, это на него похоже. Мы тогда, в августе, с ним здорово поругались. Точнее, Витька, но я, в общем-то, был на его стороне, хотя и пытался их растащить. Но он такой же, как и отец. Бультерьер.
Никита замолкает, снова опускает голову.
– Давай помогу, - не выдерживаю я. – Какая-то наглая хитровыдуманная прошмандовка задрала перед старичком подол, а потом притиснула пузом к стенке, и теперь все нажитое непосильным трудом под угрозой рейдерского захвата. Да?
– Ну… - он как-то неопределенно хмыкает, все так же не глядя на меня.
– Да ладно, Никита. На вашем месте я, скорее всего, подумала бы так же. Тем более знакомство наше как-то не задалось.
– Витька тогда завелся. Он с самого начала что-то такое говорил. Да и я, по правде, тоже так думал. Хотя было странно, что отец на тебе не женился.
– То есть странно, что я его на себе не женила?
– Он уже потом нам сказал, что тысячу раз предлагал, а ты отказывалась. И тогда я засомневался. Да и не похожа ты была на акулу.
– Ну и на том спасибо.
– Извини, Ира. Я правда себя чувствую…
– Ладно, Никит, проехали, - я дотрагиваюсь до его рукава. – Главное – что ты здесь. И чтобы он выжил. Все остальное неважно.
– Спасибо тебе. Понимаешь, Витька… Он злой сейчас на весь свет. Жена ушла, с сыном видеться не дает. Судиться нереально. Она гражданка Норвегии, а у него российское гражданство и вид на жительство.
Пищит телефон, Никита открывает сообщения, что-то быстро пишет и отправляет.
– Марга. Беспокоится.
– И как она только тебя отпустила? Оставил ее с ребенком на Новый год в чужой стране.
– Нет, она первая сказала, что надо лететь. У нее недавно мать тяжело болела, понимает, как это.
– Русская?
– Нет, датчанка. Маргрете, - он открывает в телефоне фотографию миловидной рыжеволосой женщины лет тридцати. – А это Сережка.
Дарьялов показывал мне фотографии внуков, но на них они были помладше.
– Сколько ему? Семь?
– Шесть. Я ему показываю фотку Иры, говорю: это твоя тетя. А он: да ладно, не может быть. Тети все старые, а она девочка. Она у вас забавная. На отца похожа.
Никита снова что-то рассказывает, и я снова то слушаю, то куда-то уплываю, но благодарна ему за эту болтовню, которая срезает самые острые шипы беспокойства.
Пять утра. Уже половина суток, как я здесь, в этом коридоре у оперблока. За все это время больше никого не было. Никого не оперировали в новогоднюю ночь? Или никто не ждал – вот так, как я? Может, тут и не разрешают никому находиться, а меня пустили только из-за статуса Дарьялова? Но для кого тогда диван и кофейный автомат?
Какой-то шум за той дверью – затой самойдверью. Мы с Никитой настороженно смотрим друг на друга, потом туда. Выходит все та же самая медсестра, только очки сняла – глаза усталые.
– Удалось стабилизировать. И в сознании. Врач потом с вами поговорит, на операцию ушел. А вы его сын, да? Ну, кто первый пойдет? На пару минут, не больше. Там и другие пациенты, тяжелые. Только ради Нового года.
Мы снова смотрим друг на друга.
– Никита, иди ты, я потом.