Одна жизнь
Шрифт:
Часовой-коммунар посмотрел на нее с равнодушным удивлением и медленно прошел мимо.
Она пошла вдоль длинного коридора, вымощенного квадратными каменными плитами. Машинка продолжала стрекотать у нее в ушах не отставая. Леля слышала, как бежит короткими толчками тяжелая каретка штабного "ундервуда" и из-под пальцев выскакивают буквы, складываясь в невозможные, отвратительные слова. Все в ней восстает против этих слов, но она знает, что ничто не может помочь - ни слезы, ни крики, ни просьбы. Все, на что может пойти, обезумев, доведенный до отчаяния человек, не остановит эту бегущую строчку.
Нисветаев, как было условлено, поджидает у лестницы.
– Пошли скорее! Слыхала про Невского? Вот это несчастье. В Белой Полыни, говорят, какая-то сволочь прямо из толпы в него - на митинге. Ат гады!
Они идут рядом к выходу. Запах остывшего утиного жира от пакета, который несет Илюша, кажется Леле тошнотворным. Застойный воздух коридора, махорочный дым над писарскими столами, вокруг голубых огоньков керосиновых лампочек, запах потной кожи и плавленого сургуча казенных печатей - и сразу после этого вдруг просторная площадь, доверху налитая теплым синим воздухом звездной южной ночи.
Они долго идут молча по темным улицам, сворачивают в переулки, мимо заросших палисадничков с их сильным ночным запахом цветов табака и влажной травы. Лениво тявкает собачонка спросонья. В одном окошке еще светится занавешенный огонек. Люди спят или готовятся ко сну, и жарко светят, разгораясь, южные звезды над городом, над тюремным замком на Огородной, 88, где тоже все спокойно сейчас, пока не получен приказ... "Тиха украинская ночь. Прозрачно небо. Звезды блещут..." И только одному человеку нечем дышать и невозможно жить. Она идет рядом с Нисветаевым быстрыми шагами, кажется, что-то отвечает иногда ему точно сквозь сон, послушно и не по своей воле, как печатала на машинке.
И в то же время она видит каждую тень от колышка забора, каждую полоску света за решеткой ставен и запоминает это на всю жизнь - ненужное, мучительное, - и где-то звякает звонок - сигнал остановки строчки гремящей пишущей машинки, и ей вдруг кажется, что она опять в своей комнате и пятится в угол от машинки, пряча за спину руки, замирая от боли, отвращения, унижения и страха, что руки опять сами начнут печатать. Нисветаев встревоженно переспрашивает ее, кажется уже не в первый раз, и она с трудом догадывается, что надо что-то отвечать.
– Что ты, Леля, что ты? Что ты говоришь?
– Я говорю?.. "Тиха украинская ночь. Прозрачно небо... Звезды блещут. Своей дремоты превозмочь не хочет воздух. Чуть трепещут..."
Из-за будки выходит ночной патруль.
– Стой! Документы!
Леля и Нисветаев останавливаются. Солдаты нервничают, держат винтовки наизготовку.
– "Луна спокойно с высоты..." - вполголоса продолжает Леля, задумчиво глядя на солдат.
Начальник патруля уже узнал Нисветаева, они спокойно заговорили.
– Это точно, что Невского в Белой Полыни унтера застрелили?
– Говорят, на митинге? А, сволочь! Сука! Такого человека!
Они идут дальше. Ветки деревьев, переваливаясь через заборы, все время касаются, соскальзывают, щекочут лицо.
Неожиданно Леля слышит, как произнесла вслух:
– Они ему... хотят... расстрел...
Нисветаев, споткнувшись,
Понемногу икота слабеет, затихает, и они снова идут.
Кругом пустыри, огороды. Потом большое уродливое здание заслоняет собой все. Часовой, разглядев их в окошко ворот, открывает тяжелую калитку, пропуская под низкий каменный свод.
Они идут через обширный, поросший травой двор. Тюремный замок пустует, теперь сюда никого не сажают. Мелкие проступки прощают. За тяжелые расстреливают. Чаще прощают.
Леля долго ждет на площадке лестницы, где сидит под фонарем на табуретке скучающий караульный красноармеец.
Наконец появляется Нисветаев в сопровождении мертвецки заспанного младшего командира в расстегнутой гимнастерке. Он страдальчески морщится на свет "летучей мыши", зевает и, засовывая руку в разрез гимнастерки, почесывает грудь.
– Ну вот, гляди, - говорит ему Нисветаев.
– Видишь, человек пришел, а ты вдруг на попятный. Разве так поступают? Струсил?
– Тебе бы отвечать, сам бы струсил.
– Да что тут такого? Никто тебе за это слова не скажет. Какой тут ответ? Поговорит человек с женой. Сам-то ты кто, человек или нет?
– Какой я человек? Я начальник караульной команды. Уходите-ка отсюда оба. Неприятность от вас может выйти.
– Нет, ты обещал, - еле сдерживая ярость, мирно понижает голос Нисветаев.
– Главное, ты пойми, никто и узнать не может.
– Конечно, никто! Вся караульная команда, а больше никто! Сказал!
Караульный с самого начала разговора оживает, прислушиваясь с возрастающим вниманием. Теперь он внезапно ядовитым голосом кричит:
– А что ты, начальник, за команду хоронишься? Чего тебе караульная команда? У тебя своя решенья есть? Нету твоего решенья, хоть ты будь переначальник. А нету, ты иди у бойцов спроси. Они тебе скажут... Жена все-таки!.. Не старый режим!..
– Вот и пойдем, - с отчаяния решает Нисветаев.
– Все равно не полагается, - сонно бормочет начальник, но идет за ним следом в караульное помещение.
Здесь стоит дух казармы и караулки, где вот уже сто двадцать пять лет днем и ночью посменно отдыхают и спят не раздеваясь солдаты.
И сейчас четверо валяются на нарах, а четверо неторопливо подтягивают ремни и застегивают воротники, собираясь на смену.
– Товарищи бойцы Красной Армии, - звонко обращается к ним Нисветаев, вот тут жена арестованного командира батареи Колзакова пришла повидать мужа. А ваш начальник не может решить вопроса. По царскому уставу это не полагается. А вы решите по революционной совести - можно ли поговорить или как?