Одна жизнь
Шрифт:
Она ждала, настороженно прислушиваясь. Ничего не происходило. Где-то вдалеке мирно ворчал, перекатываясь и не приближаясь, гром. Значит, правда, скоро будет гроза, успокоенно подумала она и вдруг поняла, что это стреляют пушки за городом.
Приближалось совсем другое, то, чего она ждала и боялась. Стараясь не волноваться, не делать резких движений, она опять приняла лекарство, лежавшее наготове около нее в коробочке. Потом она легла поудобнее, на спину, и постаралась дышать как можно ровнее. И тут ее охватил малодушный страх. Ей хотелось заплакать, пожаловаться, попросить кого-то, чтоб избавили ее от надвигающегося приступа. Страх одиночества сдавил ей горло, она стукнула два раза в стенку, за которой спал Кастровский. Никто не откликнулся. Начиная волноваться, она стукнула еще,
Через какое-то время, когда сделалось совсем невыносимо терпеть, она на ощупь нашла еще раз коробочку, рассыпая мелкие зернышки лекарства себе на грудь, на простыню, поднесла их ко рту, ловила похолодевшими губами с ладони и глотала...
Долгое время спустя она заметила, что боль стала чуть меньше. Только чуть. Она прислушалась, боясь поверить, хотя было все еще очень больно и страшно. Снова уже слышнее стал рокот пушек, и вдруг грохнуло совсем близко, и комната осветилась на мгновение, и ударило снова и снова, с глубоким могучим раскатом, и хлынул ливень - это была гроза, настоящая, благодатная, грозная и беззлобная. И боль стала уходить, оставив после себя только усталость и блаженное спокойствие. Легкий толчок мягко качнул под ней постель, и она смутно понимает, что это переход в сон. Неожиданно она видит себя в комнате, кругом обклеенной выцветшими афишами каких-то старых театров, и вдруг понимает, что она заперта в комнате Самарского. Она ищет выхода, но двери нельзя найти, - оказывается, она тоже заклеена афишами, и даже все окна наглухо заклеены. Ее охватывает страх. Глупости, дверь не может быть заклеена афишей, говорит она, напрягая всю волю, и тогда дверь ей уступает и вдруг оказывается открытой. Она в коридоре, у вешалки. Теперь она знает, что надо делать. Она тихонько выйдет в сад. Обойдет вокруг дома и очутится одна на улице... Вот она и на улице... Она очень давно не ездила в трамвае... Она садится в уголок и смотрит в окно на улицы, которых она так давно не видела, и вот справа побежала знакомая чугунная решетка вдоль набережной канала. И тут сердце начинает биться у нее сильнее. Сейчас нужно будет встать и сойти. На углу она останавливается. Оттуда видна вся просторная площадь и высокое здание Оперного театра, тяжелым полутемным массивом возвышающееся посредине. Фонари у подъезда еще не зажжены, значит, она не опоздала. Она хорошо знает, что через час все фонари у подъездов разом вспыхнут и старики капельдинеры в парадной форме займут свои места. Весь сложный механизм театра готовится к действию: истопники в глубоких подвалах котельных, билетеры, гардеробщики, рабочие сцены, столяры, бутафоры, электрики, машинисты, парикмахеры, костюмеры, музыканты, статисты и певцы. Все многоэтажное здание с лестницами, устланными коврами, ярусами лож, обитых бархатом, сотнями кресел партера, и занавес с тяжелой золотой бахромой, и сцена, высокая как собор, - все это сейчас готовится ожить.
И она, усталая, и маленькая, и невзрачно одетая, только что не интересная никому в трамвае, входит через низенькую заднюю дверь в здание и начинает подниматься по узкой крутой лестнице бокового хода... Она идет и знает, что она душа всего этого огромного механизма, который вместе с ней оживает, зажигается светом, наполняется громом оркестра, чтобы заставить тысячи человеческих сердец вновь пережить то, что великие композиторы в моменты величайшего взлета своего гения сумели создать для людей.
Какое счастье знать, что ты нужен людям, что тебя ждут! Как далеко сейчас смутное воспоминание о какой-то больной женщине в кресле, имевшей еще недавно к ней какое-то отношение!.. Она идет вперед, как будто с закрытыми глазами. Так хорошо она знает здесь каждую дверь, и каждую
Катюша стремглав несется ей навстречу, радостно всплескивая руками: "Голубушка Елена Федоровна, голубушка моя!" - и ее круглое милое лицо сияет, все приближаясь сквозь туман, а она поднимается по лестнице все быстрее и выше...
Утром Кастровский постучался, не получив ответа, тихонько приоткрыл дверь и, просунув в щель свое оживленное, только что умытое лицо, шаловливо-изумленно поднял брови, увидев, что она еще не вставала.
Минуту он глядел, ничего не соображая, одинаково готовый крикнуть "ку-ку" или бесшумно скрыться, если она еще не проснулась. Потом вдруг разом он заметил и валяющуюся на полу коробку с рассыпанным лекарством, и странную неподвижность век, и руки, как-то оцепенело лежащие на груди.
– Нет!.. Нет...
– залепетал он в страхе. Смерти этот старый, большой человек боялся совершенно так же панически безрассудно, как ребенок боится темной комнаты.
Он стоял, испытывая пока что один только безотчетный страх перед надвигающимся на него горем, машинально повторяя: "Нет!.. Нет!.." У него подкашивались ноги, он схватился за голову и тут увидел, что лежащая смотрит на него усталыми, обведенными синими тенями, но несомненно живыми глазами.
– Алеша, - суховато проговорила она, - прекратите это...
Он подбежал спотыкаясь, тяжело рухнул на колени у постели, закусывая губы, чтобы не расплакаться от радости, поправляя простыню, ползал по полу, подбирая рассыпанное лекарство, повторяя с горестной укоризной:
– Так я и знал!.. Был приступ?.. Но боже мой, почему же вы мне не постучали? Почему?
Наконец он зацепился за спасительную мысль: она виновата, что не постучала!.. Ему сделалось сразу легче на душе, и он повторял с горестным возмущением:
– Душенька, ведь вам достаточно было один раз стукнуть! Мучиться тут одной!.. Как вы могли, ну как вы могли, как вам не совестно!..
Опять ей нельзя было вставать с постели. Снова перед глазами, точно географическая карта материка, с заливами, извилистыми линиями берегов и цепочкой островов, - покрытый знакомыми трещинами потолок. Снова те же стены.
Но дом, в который стали заходить люди, уже перестал ей казаться позабытым островком жизни среди мертвых развалин. Двое солдат с ближайшей батареи зашли узнать, как здоровье, и попросили устроить концерт для солдат. С собой они принесли две банки сгущенного молока, поставили их на стол и во все время разговора с удовольствием на них посматривали. Они сказали: "Пожалуйста, вам это от всего нашего личного состава". Они не сказали: "Примите этот пустяк", потому что это была бы грубая ложь. Они-то знали, что это не пустяк, и просто любовались на свои банки и на ее радость, как могут только очень щедрые люди.
С того берега реки - из госпиталя, которому давно уже был обещан концерт, как только здоровье позволит, - часто наведывались то сестры, то какие-то солдаты. Они разочарованно вздыхали и соглашались еще подождать.
Ей стало казаться, что она поправляется удивительно быстро. Может быть, оттого, что теперь были люди, так нетерпеливо ожидавшие ее выздоровления?
Как только она смогла снова вставать и добираться до своего кресла в саду, Кастровский опять стал пропадать в городе, хлопотать.
Проделав утомительный длинный путь от Оперного театра, стали приходить старики Кузьмич и Альбатросов. Иногда приносили запоздавшие новые письма. Обстоятельно каждый раз докладывали, как с каждым днем все лучше налаживается затеянное, недавно казавшееся им самим несбыточным дело. Уже приходили в театр из прожекторной части. Командующий приказал откомандировать электриков, сколько нужно, для того, чтобы организовать уже не простой какой-нибудь "сборный" концерт, а настоящий оперный спектакль... выговорить и то дух захватывает от радости: "Евгений Онегин"!