Одно лето в Сахаре
Шрифт:
Уже почти наступила ночь, когда наконец мы ступили на голое плато Джельфы. Дом халифа — большое сооружение, резко возвышающееся над окружающими его низкими стенами, — смутно виднелся в конце поднимавшейся равнины сероватой массой, несколько более светлой, чем совсем темная земля, но более темной, чем небо, еще освещенное отблесками уходящего дня. Слева, очень далеко в складках долины, где сверкали два маленьких красных огонька и откуда еле доносился лай собак, угадывался дуар, поближе, наверное, с болота, лежавшего между дуаром и плато, доносилось кваканье многочисленных лягушек. Остальная часть плоского горизонта, над которым господствовал одинокий бордж Си Шерифа, мирно отдыхала в прозрачной коричневой тени. Яркие белые звезды зажигались по всему небосводу; воздух был свеж и влажен, обильная роса смягчила землю под копытами лошадей. Я ориентировался на белеющую дорогу, ведущую к дому; всадники на несколько минут опередили меня, а я оставил позади своего слугу вместе с караваном.
Итак, я один приблизился к воротам борджа и въехал
Я спешился у крыльца и, бросив поводья кому-то, вынырнувшему из тени, пошел на свет и поднялся в дом. Я успел заметить, что человек, которому я бросил поводья, не спешил их подхватить, и различил причудливую маленькую фигурку в заостренном кверху колпаке. Вскоре одно вечернее происшествие открыло мне ошибку, которую я совершил, приняв самого святого человека борджа за слугу.
Мы ужинали в большой чистой белой комнате, в которой ничего не было, кроме камина из черного мрамора, богатых южных ковров, закрывавших окна, и круглого стола, за которым сидели гости. Блюда были арабскими, но стол, весело освещенный свечами, был накрыт по-французски; на красивой белой скатерти были безукоризненно расставлены приборы, разложено столовое серебро, стояли четыре графина со свежим молоком и четыре — с лимонадом. Халиф Си Шериф, крупный, толстый человек с редкой бородой, с невозмутимым лицом и глазами навыкате, небрежно одетый в простой белый халат без бурнуса, как мусульманский отшельник, сидел во главе стола и наливал себе обеими руками сразу в один стакан лимонад и молоко. Его брат Белькасем, изнеженный молодой человек с усталым лицом, не садился за стол, а отдавал приказания. Комната была полна арабских слуг, снующих туда-сюда, но руководил всеми худой тунисец в белом тюрбане, с живыми глазами, тонко очерченным ртом, «высокомерным» носом, бледный как смерть, легкий, ловкий, расторопный, с манерами белки и лихорадочно-возбужденным видом — необыкновенный и драгоценный слуга, единственный, видимо, в доме халифа, кто умел обходиться с фарфором и прислуживать по-французски.
Итак, приехав в Джельфу, столицу племени улед-наиль, я увидел большой дом, затерянный в пустыне, более чем в пятидесяти лье от Богара, почти в тридцати двух лье от Лагуата; столовую, переполненную запахами мяса и наводненную людьми, разносящими блюда; стол, накрытый по-европейски, за которым говорят по-французски; важную особу в домашнем платье, серьезно занятую составлением сладкого шербета. Я был в центре огромного торгового племени, богатого и развращенного, название которого звучало на всех дорогах Сахары, символизируя для меня все достопримечательности пустыни.
Местность, в которой я теперь находился, граничит на северо-востоке с Бусаадой, на юге — с ксурами Лагуата и с Уэд-Джеби, а на западе доходит почти до Джебель-Амура. Прислуживающие за столом арабы, вытиравшие тарелки подолами хаиков вместо салфеток, возили шерсть на базары Юга и могли мне рассказать все о Северной Сахаре от Шарефа до Туггурта, от Джельфы до Мзаба, до Метлили, до Уарглы.
И, наконец, передо мной в лице халифа предстал один из самых значительных князей — по своему состоянию, по рождению, по высокому политическому положению и по славному военному прошлому. Господин Н. пытался научить Си Шерифа пользоваться вилкой и ножом. Халиф охотно предавался этому развлечению, как детской игре, добродушно проявляя неловкость, которая казалась мне нарочитой, но нисколько не подрывала его достоинства.
К середине обеда появилось новое лицо, тотчас же узнанное мной по головному убору и необычному внешнему виду. У него было маленькое, съежившееся тельце, грязное, уродливое, ужасное. Он двигался так, словно не имел ног, хаиком, как шлемом, скрывал лицо, а шляпа без полей напоминала огромный кулек. Насколько я мог заметить, на его груди болталось множество кожаных мешочков, а на живот свешивалось полдюжины больших тростниковых флейт, которые, раскачиваясь, постукивали друг о друга; он опирался на сучковатую палку, волочащийся по земле бурнус скрывал его ноги. Никто, кроме меня, казалось, не обратил на него внимания. Он подошел к столу и через плечо Си Шерифа протянул руку к его тарелке. Я с беспокойством нагнулся к улыбающемуся господину Н.; Си Шериф даже не повернулся, а только перестал есть. Белькасем заметил мое удивление и сказал почтительно и серьезно: «Дервиш, мусульманский монах, безумный, а значит, святой». Мне не требовалось более подробного объяснения, ибо я знал, какое почтение оказывается сумасшедшим в стране арабов, и поэтому старался не выказывать недовольства той бесцеремонностью, с которой гот держал себя во время обеда. Он бродил вокруг нас, бормоча какие-то бессмысленные слова, упорно требуя табаку. Ему дали табаку, но он требовал его вновь и вновь, подходя к каждому с протянутой черной рукой, с неистовством повторяя слово «табак» хриплым, прерывистым голосом, похожим на лай. Его мягко отстраняли, успокаивали, делая знаки замолчать; у всегда невозмутимого Си Шерифа было суровое выражение лица, и он явно следил, чтобы ни один слуга не обидел его. Все же, когда тот стал слишком навязчив, тунисец взял его за руку и осторожно повлек к двери. Бедный безумец, уходя, кричал:
— Почему, Мохаммед? Почему, Мохаммед?
И еще долго из-под галереи доносилось его бормотание. Си Шериф, без сомнения, был очень раздосадован тем, что мы оказались свидетелями этой сцены, в которой в отличие от него не усмотрели глубокого смысла. Необходимо все же отметить, что никто из нас не забылся.
У арабов напрочь отсутствует ложный стыд, что позволяет им избегать неловкости в ситуациях, которые могут показаться европейцу смешными, поэтому я ничуть не удивился, но почувствовал ревность к их превосходству над нами даже в области суеверий. Я вспомнил встречу с одним из вождей племени Восточной Сахары, который возвращался домой в сопровождении блестящих всадников, везя дервиша на крупе своей лошади. Вождь, изящный, необыкновенно красивый молодой человек, был одет почти с женской изысканностью, свойственной сахарцам из Константины. Дервиш, тщедушный старец с отпечатком безумия на лице, ехал в простом халате цвета бычьей крови, надетом прямо на голое тело, и покачивал своей уродливой непокрытой головой с пучком длинных седеющих волос в такт движению лошади. Он обхватил молодого человека поперек тела и, казалось, сам худыми пятками управлял животным, обремененным двойной ношей. Я поздоровался с юным вождем, он мне ответил и пожелал благословения неба. Старик ничего не сказал и пустил лошадь рысью.
У дервиша Джельфы нет прошлого. Я не знаю даже его имени. Мне рассказали, что часть года он проводит у Си Шерифа то в змале, то в бордже. Он не доставляет особых хлопот, питается без посторонней помощи тем, что находит под рукой. Он нигде не ночует, и ни днем, ни ночью никто: точно не знает, где он. Иногда ночами дервиш бродит то по двору, то по саду, то по деревне, когда все двери уже закрыты. Его бурнус и лядунки набиты подобранными тряпками и объедками. Порой среди ночи можно услышать, как он пробует одну за другой свои флейты. Ни холод, ни солнце, — ничто не властно над неприхотливым телом этого человека, которое, кажется, утратило способность страдать. Лицо, иссеченное морщинами, уже не может постареть; возраст истощает старца незаметно, так же как дряхлый ствол, давно лишенный листвы; смерть подбирается к нему с ног, и все же он всегда в пути, изредка присаживается, но почти никогда не ложится. Однажды он упадет и больше не поднимется, тогда его душа присоединится к покинувшему его рассудку.
Джельфа, того же дня, пять часов
Сегодня выдался необыкновенный день, доставивший нам истинное наслаждение. Я провел его в бивуаке, то рисуя, то делая записи, растянувшись под полотняным навесом. Я люблю, чтобы вход палатки был с южной стороны. Даже на привале я стараюсь не терять из вида этот волшебный край земли, который покрыт яркими бликами света. Одни мои товарищи разошлись, другие еще не пробудились после сиесты. День погружен в состояние глубокого покоя, и, оставшись один, я наслаждаюсь легким теплым ветерком, дующим с юго-востока. С того места, где я лежу, взору открывается почти половина горизонта — от дома Си Шерифа, откуда не доносится ни звука, до выцветшего участка земли, на котором вырисовывается группа коричневых верблюдов. Предо мной весь наш лагерь, освещенный солнцем: кони, багаж и палатки; в тени палаток отдыхает несколько человек, они сидят кружком, но не разговаривают. Случается, вяхирь пролетает надо мной, я вижу его тень, скользящую по гладкой земле, и слышу хлопанье крыльев, так глубока тишина, царящая вокруг. В тишине заключено неуловимое очарование этой одинокой и пустынной страны. Она придает душе равновесие, незнакомое людям, живущим в постоянной суете, не угнетает, а располагает к легким мыслям. Полагают, что тишина есть отсутствие шума, равно как темнота — отсутствие света, но это — заблуждение. Если возможно сравнить слуховые ощущения со зрительными, то тишина, охватывающая огромные пространства, скорее напоминает прозрачность воздуха, которая делает восприятие более четким, открывает нам неизведанный мир едва различимых шумов и дает простор невыразимой радости, охватывающей нас. Всем своим существом я проникаюсь счастьем кочевой жизни; у меня всего в достатке, хотя вся моя дорожная кладь помещается в двух сундуках, привязанных на спине верблюда. Лошадь моя улеглась рядом с хозяином на голой земле, готовая по моему желанию увезти меня хоть на край света. Мое жилье обеспечивает мне тень днем, убежище ночью, я вожу его с собой и уже теперь готов думать о нем с сожалением.
Температура кажется мне еще относительно низкой, но, будь она даже десятью градусами выше, я с охотой перенесу жару, если воздух будет оставаться сухим, легким, столь же пригодным для дыхания, как в этой горной стране. До настоящего времени термометр не показывал выше 30–31° в тени. Сегодня в палатке в два часа дня был отмечен максимум 32°. Необыкновенно яркий, но рассеянный свет не вызывает у меня ни раздражения, ни усталости. Он омывает вас, как воздушный океан, неощутимыми потоками. Он обволакивает, но не ослепляет. Сияние неба смягчается нежными голубыми тонами, цвет огромных плато, покрытых уже поблекшей травой, необычайно мягок, сама тень растоплена отблесками света — глаза не испытывают никаких трудностей, лишь разум позволяет осознать, насколько интенсивен этот свет.