Одно лето в Сахаре
Шрифт:
Еще на одно необходимо обратить внимание, и я покончу с географией. Сахара заселена двумя народами: оседлым, живущим в городах и ксурах, расположенных в местах, где имеется вода, и кочевым, арабами-завоевателями, живущими в палатках. Первые — земледельцы, вторые — пастухи. Общие интересы объединяют эти два народа, что, однако, не мешает арабам презирать соседей и получать ответное презрение. Они сообща владеют оазисами. Житель ксура возделывает словно арендатор сад кочевника, кочевник, в свою очередь, следит за общими стадами, отгоняет на зимние пастбища, а летом отправляется на базары в Телль, чтобы купить зерно, в котором нуждаются и те и другие. Занимая, таким образом, пространство в две-три сотни лье, одни — оазисы, другие — лежащие между ними равнины, пригодные для жизни
Сделав это отступление, я возобновляю свои дорожные записи на бивуаке Богари с того момента, когда я тебя оставил, чтобы оседлать коня.
В путь мы двинулись только в полдень: с соблазнами Богари арабские путешественники расстаются особенно неохотно, я понял это по необычной медлительности приготовления к отъезду. Наконец по сигналу башамара ревущее стадо вьючных верблюдов поднялось и тронулось в путь. Мы галопом проскакали в голову каравана, и через несколько минут опустевшая деревушка скрылась за первым холмом, безмолвная, как и при нашем прибытии, суровая, несмотря на живой блеск оштукатуренных стен, и еще более тихая, чем на рассвете под белым полуденным саваном. Почти тотчас мы вступили в долину Шелифа.
Эта долина, или скорее неровная каменистая равнина, усеянная холмиками и изрезанная промытыми рекой оврагами, безусловно, одна из самых удивительных местностей. Я не видел ничего более причудливого и столь колоритного; даже после Богари это небывалое зрелище.
Представь себе горячие камни на выжженной земле, утрамбованной сухими ветрами. Мергельная земля, гладкая, как гончарные изделия, почти сверкает, так она гола, и кажется настолько высушенной, будто только что вынута из огня гончарной печи. Никаких признаков растительности: ни травы, ни даже чертополоха. Плоские холмы, словно примятые чьей-то рукой или изрезанные по чьей-то фантазии остроконечным кружевом, изогнуты, как рога или лезвие косы. В середине лежат узкие долины, такие же голые и чистые, как ток для зерна. Кое-где торчат причудливые холмы совсем уж мрачного вида, на вершине которых лежат неправильной формы глыбы, словно упавшие аэролиты на куче расплавленного песка, — и все из конца в конец, насколько хватает глаз, не красное, не совсем желтое, не темное, но цвета львиной шкуры. Шелиф, который через сорок лье к западу станет тихой и красивой, приносящей пользу рекой, здесь извилистый, зажатый в каменные тиски ручеек, зимой превращающийся в бурный поток, а с наступлением лета пересыхающий до последней капли. Он промыл себе в мягкой почве холма грязное русло, которое походит на траншею, и даже в самые сильные паводки не спасает нищую, снедаемую жаждой, пересыхающую долину. Его крутые берега так же бесплодны, как и все вокруг, можно заметить лишь приютившиеся у русла редкие стебли олеандров, отмечающие уровень половодья, запыленные, грязные и угасающие от жары в глубине траншеи, палимой полуденным солнцем. Впрочем, ни лето, ни зима, ни солнце, ни роса, ни дожди, которые заставляют зазеленеть даже песчаные и соленые почвы пустыни, ничего не могут сделать с этой землей. Все времена года бесполезны для нее: каждое приносит ей только муки.
Мы затратили три часа, чтобы пересечь поразительную местность. День был безветрен, а воздух настолько неподвижен, что даже проход каравана не всколыхнул его. Пыль, поднятая всадниками, клубилась, не поднимаясь, под брюхом вспотевших лошадей. Небо было великолепным и угрюмым, тяжелые облака цвета меди грузно плыли по лазури, почти столь же неподвижные и дикие, как сам пейзаж.
Вокруг ничего живого, только с большой высоты благодаря царящей вокруг тишине изредка доносились хлопанье крыльев и голоса птиц. Это стаи черных ворон, словно рой мошкары, кружили над самыми высокими холмами, а ниже летали бесчисленные стаи белых острокрылых птиц, полетом и жалобными криками напоминающих куликов. Иногда вдали появлялся орел с коричневыми полосами на животе или ягнятник-бородач с оперением в черных
За Богари, за чередой симметричных холмов и долин — последней границей Телля — через узкий проход попадаешь наконец на первую равнину Юга.
Перед нами открылась огромная перспектива: добрых двадцать четыре-двадцать пять лье плоской земли, совершенно ровной и гладкой, выжженная равнина зеленовато-желтого цвета, расчерченная полосами серых теней и тусклого света. Грозовая туча, вставшая над ней, делила равнину надвое и мешала нам определить ее границы. Лишь в просветах клочковатого тумана, в котором, казалось, слились земля и небо, можно было угадать линию гор, идущих параллельно Теллю с востока на запад, с семью пиками в центре цепи; эти семь голов и дали ей имя Себа-Руус.
Перейдя перевал, наш небольшой караван развернулся на равнине и опять построился в походном порядке, который мы приняли в начале пути. Мы шли с севера на юг прямо к Себа-Руус, которую должны достигнуть только послезавтра.
Впереди едут всадники числом около тридцати, позади верблюды, подбадриваемые пронзительными окриками и свистом погонщиков, впереди всех наш хабир, затем господин Н., чья крупная белая лошадь всегда опережает других на несколько сотен метров, хотя идет шагом, рядом с ними, почти вплотную, двое или трое верховых слуг — красивых молодых людей в белом на вертких кобылах белой и серой масти, но снаряженных небрежно, как на прогулке, и почти без оружия, лишь один везет двуствольное ружье своего хозяина и его широкую джебиру* из рысьей шкуры на луке своего седла.
Меня можно найти чаще всего в стороне или рядом с самыми молчаливыми спутниками, это позволяет мне оставаться наедине с собой, либо часами разглядывая проплывающие мимо белые бурнусы, лоснящиеся от пота крупы, седла с красными дужками, либо наблюдая за приближающейся рыжей тучей верблюдов, следующих в походном порядке, с вытянутыми шеями, на страусиных ногах, и живописной поклажей, водруженной на их спины.
Кроме сопровождающих всадников и слуг с нами едут три амина мзабитов со свитой, которые, надо думать, должны разрешить политические осложнения, возможные в области Мзаб. Один из них — рослый и суровый, в боевом снаряжении — гордо восседает на красивом черном коне в богатой серебряной сбруе, покрытом пурпурным бархатом и широким куском пунцовой материи.
Второй, амин Бени Изген, — маленький старичок с приветливым лицом, добрыми глазами, с белой вьющейся бородой и беззубым ртом.
Третий, которого зовут Си Бакир, — человек средних лет, с открытым, веселым лицом, очень маленький, но необычайно тучный — восседает колобком на небольшом муле в чистой попоне, на толстом матрасе из джерби вместо седла. Это добрый и состоятельный буржуа, владелец мавританских бань в Алжире. Его сын учится в Берриане. Он с равной любовью рассказывает о своем сыне, своих банях и знаменитых финиках, растущих у него на родине.
Одет он по-домашнему: на ногах добротные шерстяные носки и туфли из черной кожи. У него нет никакого оружия. Он обороняется только от солнечных лучей, и орудием защиты ему служит соломенная шляпа, самая большая, которую я когда-либо видел, огромная, как зонт от солнца; он снимает или надевает ее в зависимости от того, ясное ли небо или оно затянуто облаками.
Си Бакир относится ко мне дружески, и мне нравится путешествовать в его обществе. Он знает по-французски столько же, сколько я по-арабски, что делает наше общение очень забавным, но вряд ли полезным.
В восемь часов, когда уже совсем стемнело, мы прибыли на место бивуака и спешились среди палаток племени улед-моктар, где намеревались провести ночь.
Ни продолжительность перехода (мы сделали три лишних лье), ни недостаток воды с самого утра не отвлекли Си Бакира от милой беседы, он досказывал несколько туманную историю появления его состояния и обещал мне рассказать во время следующего перехода о своем сыне. Любезный старик скрепил нашу завязавшуюся дружбу тем, что почтительно придержал мое стремя, когда я слезал с лошади, от чего я тщетно пытался отказаться.