Огненный ангел
Шрифт:
Хотя утешал я сам себя соображением, что не успела, конечно, Рената выйти из города, прежде чем заперли ворота, однако всё же первая ночь, которую я провёл без неё, была поистине страшной. Сначала я бросился в свою постель и ждал мучительно, против всякого вероятия, что вот раздастся стук в дверь и вернётся Рената, — встречая каждый шорох, как надежду, как предзнаменование. Потом, вскочив, я стал на колени и начал молиться с тем же исступлением, с каким молилась сама Рената, заклиная Всевышнего вернуть мне её, вернуть во что бы то ни стало, какой бы ценой то ни было. Я давал сотни обетов, исполнить которые клялся, если только Рената вернётся: клялся заказать тысячу обеден, клялся положить десять тысяч поклонов, клялся пойти пешком ко Гробу Господню, соглашался отдать взамен все другие радости жизни, какие ещё могли ожидать меня в будущем, — сам понимал
Настала заря, и я был уже на ногах, я уже искал Ренату по городу, уже стерёг её у городских ворот и на пристанях, откуда отходят барки. Но я не нашёл Ренаты нигде, я не дождался её дома, — она не вернулась ко мне ни в тот день, ни на следующий, ни в целый ряд других дней, — она не вернулась в ту свою комнату больше никогда.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Как я жил без Ренаты и как я встретился с доктором Фаустом
I
Не сумел бы я описать в подробностях, как я прожил первые дни после ухода Ренаты, ибо в моей памяти они слились в одно мутное пятно, как при тумане сливаются в одно — гавань, и окружные дома, и мечущиеся на пристани люди. Но никогда прежде, даже воображая, как мы расстанемся с Ренатою, не мог я допустить, что с такой неодолимостью схватит меня в свои когти тоска, словно горный орёл малого ягнёнка, и что окажусь я настолько беззащитным и беспомощным пред натиском безумных, неисполнимых желаний. В те дни всю мою душу наполняло до краев, и свыше края, сознание, что счастие моей жизни — в одной Ренате, и что без неё — нет для меня смысла видеть день или встречать ночь. Месяцы, проведённые мною с Ренатою, представлялись мне временем эдемского блаженства, и при мысли, что я мог утратить его так легкомысленно, я готов был в ярости кричать самому себе все проклятия и бить самого себя по лицу, как презреннейшего негодяя.
Конечно, исполнил я всё, что только было в моих силах, чтобы разыскать Ренату. Я подробно опросил, не жалея подачек, всех сторожей у городских ворот, не проходила ли, или не проезжала ли через эти ворота женщина, подобная Ренате. Я навёл все возможные справки в гостиницах, монастырях и всех других местах, где могла бы она найти приют, причём, сознаюсь, в безумии своём, обращался с вопросами даже в публичные дома. Я не постыдился вынести свой позор на улицу и пошёл со своими жалобами и просьбами к тем нашим соседкам Катарине и Маргарите, с которыми одно время водила странную дружбу Рената. Но на все мои розыски получал я лишь пожимание плеч, а в иных случаях, когда расспрашивал с излишним волнением и слишком страстной настойчивостью, — и жестокие насмешки или просто брань в ответ.
В то же время, хватаясь за бессмысленную надежду — повстречать Ренату где-либо на перекрестке, неустанно обегал я улицы и площади города, простаивал часами на пристанях и рынках, входил во все церкви, где любила молиться Рената, и воспалённым взглядом всматривался в коленопреклонённые образы, мечтая различить среди них слишком знакомую фигуру. Тысячу раз представлял я себе, как, столкнувшись внезапно с Ренатою где-нибудь в узком проходе, схвачу я её за плащ, если она торопливо захочет бежать прочь, упаду на колени в уличную грязь и скажу ей: “Рената, я — твой, опять — твой, навсегда и совсем! Возьми меня, как раба, как вещь, как Господь Бог берёт душу! Делай со мною что хочешь: сомни меня, как горшечник свою глину, приказывай мне, — я буду счастлив умирать для тебя!” Говоря короче, пережил теперь я сам, со всей точностью, всё то, что переживала когда-то Рената, ища безумно своего Генриха на улицах Кёльна, и думаю я, что мои чувства ничем не разнились от её огненного безумия тех дней.
В вечерние часы, которые проводил я дома, открывались мне безмерные просторы отчаяния, и время до утра было для меня порою безжалостной пыткой, которой подвергал я сам себя. Несмотря на то, унизительным казалось мне прибегнуть к какому-либо успокаивающему средству,
Так провёл я в мечтаниях несколько дней, а потом овладело мною последнее отчаянье и безнадёжность крайняя, так что не стало у меня сил даже для поисков. Я круглые сутки оставался в своих комнатах, наедине с тоской, словно преступник, запертый в тюрьме вместе с дикой обезьяной, которая каждый миг опять бросается на него и его душит своими цепкими руками. Порой призывал я к себе Луизу и начинал в сотый и сто первый раз расспрашивать её об обстоятельствах, при которых ушла Рената, особенно упорно повторяя вопрос: “Так она сказала, что уезжает лишь на время?” — и мучил бедную старуху до тех пор, пока она, качая головой, не уходила от меня сама. Тогда предавался я воспоминаниям о Ренате, перебирая в уме все дни и часы, какие мы с нею провели, подобно тому как скряга пересыпает с ладони на ладонь скопленные им монеты, и иногда смеясь от радости, как идиот, когда в памяти вдруг всплывало забытое слово, забытый взгляд Ренаты. А то ещё выдумывал я всякие приметы, одну нелепее другой, которыми не то чтобы обольщал, но как-то тешил себя. Так, смотря в окно, я говорил себе: “Если справа по улице сейчас пойдёт мужчина, то Рената ко мне вернётся”. Или так: “Если я сосчитаю, не сбившись, до миллиона, то она ещё в Кёльне”. Или ещё: “Если я вспомню по именам всех своих товарищей по университету, то я встречу её завтра”. И в таком состоянии бессилия и безволия проходили опять дни, и мне становилось всё более странно подумать о том, что я могу вернуться к людям, а образ самой Ренаты уже казался мне не воспоминанием о живом человеке, но каким-то святым символом.
Однажды придумал я новую игру, а именно, сидя в кресле, закрывал глаза и воображал, что Рената здесь, в комнате, что она переходит от окна к столу, от постели к алтарю, что она подходит ко мне, касается моих волос. В увлечении я действительно словно слышал шаги, шуршание платья, словно ощущал прикосновение нежных пальцев, и этот самообман был мучителен и сладостен. Так упивался я фантазией целые часы, и слёзы не раз наполняли мои глаза, но вдруг сердце моё остановилось и тотчас забилось мятежно, а руки похолодели: я услышал реальный шорох платья и отчётливые женские шаги в комнате.
Я открыл глаза: передо мною была Агнесса.
Медленным, словно несознательным движением Агнесса приблизилась ко мне, опустилась передо мной на колени, как, бывало, я перед Ренатою, взяла мою руку и прошептала мне:
— Господин Рупрехт, отчего вы давно не рассказали мне про себя всё?
Была такая ласковость в её голосе и он так осторожно коснулся ран моего сердца, что не было мне ни стыдно своей скорби, ни страшно присутствия чужого в этой комнате. Я тоже сжал руку Агнессе и так же тихо, как говорила она, сказал в ответ ей:
— Останьтесь со мной, Агнесса; благодарю вас, что вы пришли.
И тут же, так как я не мог в тот час думать ни о чём ином, стал я говорить Агнессе о Ренате, о нашей любви, о моем отчаяньи. Нашла своё утоление давно томившая меня жажда назвать вслух, громко, свои чувства, с беспощадностью, в точных терминах, определить своё положение, — и слова вырывались у меня как-то против моей воли, без удержу, иногда без связи, как у сумасшедшего. Я видел, как бледнела Агнесса от моих признаний, как светлый и всегда беспечный взгляд её застилался слёзами, но воздержаться уже не имел силы, ибо вид чужого страдания как-то облегчал моё собственное. Если же Агнесса пыталась вставить своё слово, чем-нибудь утешить меня, я насильственно прерывал её речь и продолжал свою ещё в большем исступлении, словно меня уносил в бездну на своих крылах какой-то демон.