Огненный ангел
Шрифт:
Безумный порыв мой длился, вероятно, около часа, и наконец Агнесса, не выдержав той пытки, какой я подверг её, вдруг, зарыдав, упала на пол и повторяла: “А обо мне, обо мне вы и не думали никогда!” Тут я несколько опомнился, поднял Агнессу, усадил её в кресло, говорил, что я признателен ей за её доброту бесконечно, и действительно, в ту минуту испытывал к ней всю нежность любящего брата. Когда же Агнесса успокоилась, отерла покрасневшие глаза, привела в порядок растрепавшиеся волосы и стала торопиться домой, чтобы отсутствие её осталось незамеченным, я на коленях умолял её прийти завтра вновь, хотя на минуту. А после ухода Агнессы испытывал я какое-то странное успокоение, словно раненый, который долго лежал на поле битвы без помощи и наконец попал в руки внимательного медика,
Агнесса вернулась ко мне на другой день, а потом пришла и на третий, и на четвёртый, и стала появляться в моих комнатах ежедневно, умея как-то обмануть и бдительность брата, и аргусовский взор соседних кумушек. Конечно, я не мог не догадаться тотчас, почему она приходила ко мне, да её дрожь, когда я к ней прикасался, покорность её взгляда и робость её слов достаточно объясняли мне, что она ко мне относилась со всей нежностью первого чувства. Но это не могло помешать мне мучить её своими признаниями, потому что мне Агнесса была нужна только как слушательница, перед которой мог я свободно говорить о том, чем жила моя душа, и перед которой я мог вслух произносить сладостное мне имя Ренаты. Таким образом, в обратном отражении, повторились для меня те часы, когда я сам слушал рассказы Ренаты о Генрихе, ибо на этот раз я был не жертвою, но палачом. И, глядя на маленькую Агнессу, ежедневно шедшую ко мне на мучения, думал я, что мы четверо: граф Генрих, Рената, я и Агнесса — сцеплены между собою, как зубчатые колёса в механизме часов, так что один невольно впивается в другого своими остриями.
Я скажу, что Агнесса с неожиданной для неё бодростью переносила эти испытания, так как любовь, по-видимому, всем, и самым слабым, даёт силы титана. Забыв свою девическую скромность, покорно слушала она мои рассказы о днях нашего счастия с Ренатою, — рассказы, в которых нравилось мне вспоминать и о самом сокровенном. Преодолевая свою детскую ревность, шла она за мной в комнату Ренаты и позволяла показывать себе любимые места Ренаты, кресло, где она часто сидела, алтарь, у которого она молилась, ту постель, у подножия которой я, бывало, спал, не смея поднять глаз выше. Заставлял я Агнессу и обсуждать со мною вопрос, как мне теперь поступить, и робким, прерывающимся голосом убеждала она меня, что мне бессмысленно было бы ехать на поиски по всем городам немецких земель, особенно когда я не знал даже, где родина Ренаты и где живут её близкие.
Впрочем, случалось нередко, что я не соразмерял своих ударов с силами своей жертвы, и тогда Агнесса, вдруг уронив руки, шептала мне: “Я не могу больше!” — и вся как-то поникала, или опускалась, с тихими слезами, на пол, или стыдливо припадала лицом в кресло. Тогда истинная нежность к этой бедной девочке возникала во мне, я обнимал её ласково, так что смешивались наши волосы и губы сближались в поцелуй, для меня, однако, не значивший ничего другого, кроме дружбы. Может быть, ради этих кратких минут и приходила ко мне Агнесса и, в ожидании их, готова была принять все мои обиды.
Так прошло времени около десяти дней, а я всё медлил в Кёльне, во-первых, потому, что действительно некуда было мне ехать, а во-вторых, потому, что безволие всё ещё опутывало меня словно густой сетью и страшно мне было расстаться с последней пристанью, ещё остававшейся у меня на земле: с привязанностью Агнессы. Душа моя в те дни так была размягчена всем, мною пережитым, что никто бы не признал во мне сурового сподвижника великих конквистадоров, водившего экспедиции через девственные леса Новой Испании, но, напротив, весь погружённый в смену своих чувств, напоминал я скорее какого-нибудь “кортеджано”, столь тонко изображённого остроумным Бальдассаре Кастильоне [cxliv] . И, может быть, не имея воли сделать решительный шаг, ещё много дней длил бы я свой странный образ жизни, если бы не положило ему конец происшествие, которое вернее признать естественным выводом из всего бывшего, чем случайностью.
cxliv
Книга Baldassare Castiglione (1478 — 1526) “Il Cortegiano” —
Однажды, на склоне дня, а именно в субботу 6 марта, когда Агнесса, не выдержав снова тех испытаний, каким я подверг её, лежала в бессилии у меня на коленях, а я, снова раскаиваясь в своей жестокости, осторожно целовал её, — дверь нашей комнаты вдруг распахнулась, и на пороге показался Матвей, который, увидев неожиданную картину, весь как-то замер от изумления. Агнесса при появлении брата вскочила с криком и, растерянно метнувшись к стене, прижала к ней своё лицо; я тоже, чувствуя себя виноватым, не знал, что сказать, — и в течение, вероятно, целой минуты представляли мы какую-то немую сцену из пантомимы уличного театра. Наконец, получив дар речи, Матвей заговорил так, в сердцах:
— Вот этого, брат, я от тебя не ожидал! Что хочешь про тебя думал, а уж честным малым тебя считал! Я-то смотрю, что он перестал ко мне ходить! То, бывало, каждый день, каждый день, а то — две недели глаз не кажет! Сманил, значит, птичку; думает: теперь она ко мне и сама летать будет. Ну, нет, брат, ошибаешься, это тебе легко не сойдёт с рук!
Говоря так и сам от своих слов приходя в ярость, Матвей наступал на меня чуть ли не с поднятыми кулаками, и я тщётно пытался образумить его. Потом, заметив вдруг Агнессу, Матвей ринулся на неё и, ещё более задыхаясь, стал осыпать её непристойными, бранными словами, каких никогда не посмел бы я произнести в присутствии женщины. Агнесса, слыша жестокие обвинения, зарыдала ещё отчаяннее, задрожала вся, как опалённая на огне бабочка, и упала на пол, наполовину без чувств. Тут я уже решительно вступился в дело, загородив Агнессу, и сказал Матвею твёрдо:
— Милый Матвей! Я очень перед тобой виноват, хотя, может быть, и не настолько, как ты это думаешь. Но сестра твоя не виновна ни в чём, и ты должен оставить её, пока не выслушаешь моих объяснений. Пусть госпожа Агнесса идёт домой, а ты сядь и позволь мне говорить.
Уверенность моего тона подействовала на Матвея; он примолк и грузно опустился в кресло, ворча:
— Ну, послушаем твою диалектику!
Я помог Агнессе подняться, так как она едва сознавала, что делает, проводил её до двери и тотчас запер эту дверь на засов. Потом, вернувшись к Матвею, сел против него и стал говорить, стараясь казаться беспечным. Как то со мной всегда бывает, в минуту, когда надо действовать, — ко мне вернулась тогда и ясность мысли, и твёрдость воли.
Я объяснил Матвею, насколько то можно было человеку грубому и простоватому, какие обстоятельства жизни довели меня до крайнего отчаянья, и изобразил посещения Агнессы как дело милосердия, подобное посещению больниц или темниц, на что благословляет и церковь. Настаивал я, что ни с моей стороны, ни со стороны Агнессы не было речи о любви, не говоря уже о более низменных пожеланиях, и что наши отношения не переступали дозволенного между братом и сестрою. Ту же картину, свидетелем которой был Матвей, объяснил я исключительно добротою Агнессы, которая плакала над моими страданиями и волновалась видом моей неутешной скорби. При этом, конечно, старался я говорить со всей убедительностью, какой только способен был достигнуть, и полагаю, что сам Марк Туллий Цицерон, отец ораторов и лицемеров, прослушав мою святошескую речь, похлопал бы меня по плечу благосклонно.
По мере того как я говорил, Матвей успокаивался несколько и в ответ потребовал:
— Вот что, брат. Поклянись мне пречистым телом Христовым и блаженством Пресвятой Девы в Раю, что между тобой и Агнессой не было ничего дурного.
Я, разумеется, дал такую клятву со всею серьёзностью, и Матвей тогда сказал мне:
— А теперь я тебе вот что скажу. В тонкости чувств я вдаваться не умею и не хочу, а только об Агнессе ты и думать перестань. Если бы ты посватался к ней, я бы, может быть, и не отказал бы, а все эти сочувствия да нежности не для неё, — ей нужно не друга, а мужа. К ней ты лучше и не думай показываться, да и никаких писем не подсылай, — ничего хорошего не выйдет!