Огни над Деснянкой
Шрифт:
Вот об этом и рассказывал раввин угрюмому русскому священнику с седой бородой, с такими же седыми бровями и с большими сильными руками, что сцеплены на животе поверх рясы.
Около часа Авшалом лежал в саду под густой яблоней, решал: стоит или не стоит обращаться за помощью к русскому священнику? Церковь он увидел ещё издалека, и ноги сами вынесли его к храму.
Какое-то мгновение раввин сомневался, потом глянул на больных, измученных сына и дочь, и все сомнения отпали, испарились.
– Детей оставил в саду, Ривка уже не может ходить, а Миша самое
Отец Василий сидел по ту сторону плетня, прижавшись спиной к столбику, думал, решал трудную для себя задачу, спорил с воображаемым собеседником. Заросший, оборванный раввин Авшалом присел перед ним на корточках, черкал на земле прутиком.
Молчали.
«Только что ушёл доктор Дрогунов, лечил раненого политрука. Жаль. Надо бы ему посмотреть детишек. Судя по словам этого растерянного еврея, жить им осталось не так уж и много. А доктор придёт только завтра. Жаль. Но есть матушка. Она в этих делах дока. Как-никак – сестра милосердия.
Вот, господин комендант, как в жизни-то устроено. И красноармейцы, а теперь и евреи. Выходит-то всё по-нашему: спасаемся вместе, приходим на помощь друг другу. Не к тебе, господин майор, они пришли, а ко мне, к православному священнику, за защитой и за помощью. А ты говоришь – не помогать. Это, может, по-вашему, по-немецки. У нас так не принято. У нас по-христиански всё, вот так-то, господин немец!».
– Детишки далеко? – батюшка очнулся, уставился в замолчавшего раввина. – Сам принесёшь или мне помочь?
– Двоих не смогу, у самого уже сил нет. Мне бы помочь, – дрогнувший голос, поникший вид мужчины говорили сами за себя: тощий, с болезненного цвета лицом, он тоже нуждался в помощи.
– Ну, что ж, пошли, – священник поднялся, по-старчески покряхтел, перед тем как сделать первый шаг. – Веди, добрый человек.
Впереди шёл отец Василий с мальчишкой на руках, за ним, еле поспевая, семенил раввин Левин с дочерью, которую перекинул через плечо как куль.
Детей поселил за печкой в доме, отдал полностью на попечение матушки Евфросинии, а мужчине нашёл место с красноармейцами в пристройке.
– Поживи пока здесь, а за ребятишек не беспокойся. Матушка своих вырастила, ни разу к доктору не обращалась. Выходит и твоих. Дети – они и есть дети.
Всю ночь матушка кипятила воду, купала детей в ночевах, делала отвар из коры дуба, поила по капельке, давала другие отвары. К утру им стало легче, уснули.
Вшивую, рваную, грязную одежду сожгла в печи, подобрала оставшуюся от внуков, пересмотрела, подготовила, положила у изголовий.
Отец Василий ворочался на своей половине, не спал. Несколько раз вставал, заглядывал к жене, интересовался.
– Ну, как они, горемычные?
– Слава Богу, отец, слава Богу. Уснули, сон крепкий. А это первый признак, что идут детки на поправку, отец. Слава Богу.
На рассвете всё же сморило, и спал хорошо, без сновидений.
Матушка уже собрала завтрак, отнесла в пристройку, накормила квартирантов,
Сейчас опять колдовала над детишками, когда батюшка проснулся.
– Зайди ко мне, матушка, – он умылся, причесался, облачился в подризник, потом и в ризу, а сейчас сидел за столом.
– Бегу, отец, бегу, – жена выставила на стол завтрак, присела напротив, подперев голову руками.
– Вот что, матушка. Душа моя не на месте.
– Что случилось, батюшка?
– Хотел, было, не говорить тебе, но не могу брать грех на душу. Скажу, а ты уж, матушка, сама решай, рассуди.
– Не томи, отец родной, не томи, – женщина разволновалась, то и дело поправляла платок, с нетерпением уставилась на мужа. – Что есть – то есть, что будет – то будет. На всё воля Божья, говори, я выдержу.
– Я знаю, матушка, что ты женщина крепкая, потому и скажу, – отец Василий отхлебнул чая, облокотился на стол. – Помнишь, на днях меня приглашал комендант?
– Да, батюшка.
– Так вот. За то, что мы помогаем больным красноармейцам, еврейским деткам, лечим, укрываем их, мне, по крайней мере, грозит смерть. Расстрел. А если узнают, что и ты причастна к этому, то и тебе тоже. Немцы – народ серьёзный и страшный, матушка. Они шутить не будут. Вот об этом и предупредил меня немецкий комендант майор Вернер Карл Каспарович.
– Ой! – в испуге старушка зажала рот руками. – Неужто благие деяния наказуемы? Ты не ошибся, отец родной?
Отец Василий встал, прошёлся по хате, матушка осталась сидеть, только крутила головой вслед мужу. Тревога, ужас сквозили во взгляде, но она не спускала глаз с батюшки.
Требовательно мяукал кот, просил поесть, тёрся о ноги хозяина. Сквозь открытую форточку доносилось карканье ворон, чирикали под окном воробьи.
– Что скажешь, матушка Евфросиния? Может, пока не поздно, выпроводить незваных гостей? – сказал и с любопытством ждал ответ.
Лукавил, лукавил отец Василий. Он очень хорошо знал свою супругу матушку Евфросинию, с которой прожили душа в душу огромную жизнь. Знал, что можно было и не спрашивать. Но чувствовал грех в своём молчании, потому и спросил, снял грех с души.
– Ты это кому сказал, отец родной? – батюшка не ожидал той прыти, с какой подскочила к нему матушка.
Уперев руки в бока, смотрела снизу. Глаза сухо блестели, плотно сжатые губы побелели, ноздри подрагивали от негодования.
– Ты хоть сам понял, что сказал? – маленькая, высохшая, она никогда не перечила мужу, а сейчас смешно напирала на высокого грузного отца Василия, размахивая руками. – На мне что, креста нет? Чем прогневила я тебя, батюшка родной, что ты вдруг отделил себя от меня? Иль я нехристь? Иль я дала тебе хоть единый повод за всю нашу совместную жизнь? Иль я была неверна тебе, предавала тебя? Ах ты, негодник! – она уже колотила сухонькими кулачками в могучую грудь мужа, а сама рыдала, захлёбываясь слезами. – Всю жизнь считала нас единым целым, а он к старости вот как! Ах ты, негодник!