Охота на Церковь
Шрифт:
– Ты чего егозишь, старый? – Угрюмого вида рабочий попытался урезонить шутника. – Видал, что на улицах уже пишут? – Он кивнул на стену дома, к которому прислонилась хлебная лавка.
Дедок просочился сквозь очередь к стене и уткнул нос в приклеенный листок из школьной тетрадки, исписанный крупным детским почерком. Дальше, в десятке метров, висел такой же. «Долой Сталина! – требовала листовка. – ВКП(б) – банда шкурников, грабителей и убийц. СССР – Смерть Сталина Спасет Россию».
– Эге, – почесал под шапкой старик, возвращаясь в очередь. – Это кто ж такое пишет?
– Известно кто. Японские шпионы. А то, может, немецкие.
– Найдут ли, родимых? – озабоченно спросил дед.
– Найдут, куды они денутся.
Люди
– Да всыпать горячих этим шпиёнам! От горшка два вершка, а туда же – в троцкисты.
– Правильно там все написано! – в сердцах сказал тот же рабочий. – Зарплату задерживают, жратва из магазинов исчезла. Вот и выполняй план на заводе. Тут не о плане думаешь, а чем семью кормить, во что детей одеть-обуть.
– Как надоела такая жизнь, – вздохнула женщина в пальто с аккуратными заплатами. – Пасха скоро, куличи надо печь, а муки не достать. В очередях не постоишь полдня, останешься голодным…
– Сестра пишет, в деревне колхозники мрут, – прошамкала старуха рядом с ней.
– Развелось подлецов, – громко произнес человек с портфелем в руке. – Но ничего, НКВД не дремлет.
После этого выступления очередь настороженно притихла. Люди прятали друг от друга глаза, делали вид, что ничего не слышали. Получали хлеб, спешно уходили. Даже дед-остряк стоял молча. Перед самым его носом фанерная заслонка в окошечке будки со стуком захлопнулась. Хлеб кончился. Занимавшие за стариком стали понуро разбредаться, тихо ругаясь. Но дед сдаваться не хотел. Он забарабанил по заслонке.
– А ну давай хлеб! – закричал он на высунувшуюся голову продавца. – Не то я щас вот эти бумажки снесу куда надо. Заявлю, что вы на эту контрреволюцию злостно не реагируете. А может, и сами развесили!
Рука старика показывала на стену с листовками. Заслонка опять опустилась, через секунду из будки вышел мужик в халате. Прочитал ближайшее воззвание, сдернул листок и ушел обратно в лавку. Окошечко отворилось, оттуда показался большой волосатый кулак.
– Сам снесу!
– Э-эх, – загрустил старый и поплелся по улице.
Варвара Артамонова успела получить хлеб. Без всякой мысли о том, что видела и слышала в очереди, она месила уличную грязь на окраине города и лишь твердила про себя: «Слава Богу!» У пожарной части ее обогнала телега, окатила юбку мутными брызгами из глубокой рытвины. Возница обернулся.
– Варвара Андревна? Прощения просим. Садись, подвезу. Не побрезгуй.
Узнав Степана Зимина, девушка инстинктивно подалась назад. Но соблазн проехать четыре версты до села, а не бить ноги пересилил. Она робко примостилась на задке телеги, возница тронул коня.
По сторонам дороги потянулись черные бугристые колхозные поля, недавно вынырнувшие из-под снега. Зимин, уставший от молчания, ибо не с кем ему было говорить по душам в его одинокой жизни, пытался наладить разговор. Отчего-то завел речь про листовки с крамолой, которые опять кто-то ночью расклеил в городе.
– Не нра-авится городским советская власть, – с растяжкой произнес он. – Поздно спохватились… – Он оглянулся на девушку и досадливо спросил: – Что ты как язык проглотила? Твой отец не говорил, что ты немая. Подай голос-то, Варвара, коль живая.
Ответ прозвучал не быстро и озадачил Зимина.
– Боюсь я вас…
– Чего это?
– Страшный вы.
– Чего страшный-то? – не понимал он.
– Всю семью похоронили. Жену, детей…
– Не своими же руками я их. – В словах Зимина прорезалась жесточь. – Сами померли.
– Все равно. Душа у вас мраком покрылась. Закоростела, омертвела… не чувствует, верно, ничего.
– Значит, говоришь, мертвый я, – горько усмехнулся он.
– Кто же захочет заново начинать после такого… – испуганно докончила свою мысль Варвара.
– Захочет! – резанул бывший раскулаченный, бывший ссыльнопоселенец, бывший лагерный заключенный. – Ты мне скажи, кто хочет мертвым оставаться? Все жить хотят. Вот и я хочу. Коль меня советская власть в землю не уложила, я ей, ведьме бодливой, наперекор жить буду.
И стал рассказывать.
Выгрузили их из вагона для перевозки скота на станции среди голой степи. Несколько часов везли на телегах до поселка. Поселок был – врытый в землю столб с номером, даже без названия. Стали строить поселок. Рыли землянки, покрывали сухими стеблями. Рядом – могилы. На весь поселок один колодец. Ветра, дожди, сорокаградусные морозы. Хлеба крохи. Подножный корм из вареного бурьяна. Для обогрева – кизяк и сухостой подсолнечника. К весне семьи ополовинивались или вовсе вымирали. За первый год в переселенческом районе выжила едва треть ссыльных. Из нескольких десятков тысяч. Зимины хоронили детей одного за другим. Через два года остался лишь семилетний Матвей. Потом померла от изнурения и болезни жена. Трупы зимой кидали в вырытый заранее ров как чурки, не закапывали до тепла. Оставшись вдвоем с сыном, Зимин стал с ужасом наблюдать, как тает и угасает его последний ребенок. Однажды не выдержав, угнал у поселковой охраны подводу, уложил в нее тощее тельце сына и помчал лошадь на станцию. Смог попасть в поезд до Караганды. На полпути его сняли. Он вышел из вагона под конвоем, неся на руках мертвое дитя. Но даже похоронить тело ему не дали. В тюрьме он узнал приговор: три года лагеря за побег из спецпоселения и кражу подводы.
Зимин рассказывал не оборачиваясь, не глядя на Варвару. Спина ссутулилась. Лошадь, не чувствуя хозяйской руки, шла все медленнее.
Варя плакала. Вытирала мокрые щеки концом головного платка и снова проливала слезы.
– Ну что, все еще боишься меня?
– Жалею, – всхлипнула девушка.
Зимин остановил лошадь и пересел к Варваре.
– Хорошая ты девка… Выходи за меня.
Она ткнулась заплаканным лицом ему в плечо.
Вербное воскресенье выдалось солнечным, сочно-ярким от чистого, сверкающего голубизной неба и распушенной зелени. День обещал быть жарким. Над вишенными деревьями и огородными грядками старой колхозницы Пахомовны, что сдавала половину избы семье священника, порхали бабочки-капустницы. «Первые в этом году», – с ребячьей радостью заулыбался гость, отец Петр, бывший когда-то духовником муромского Троицкого монастыря. Годы его перевалили за семьдесят, но отец Петр был крепкий старик и мог бы еще служить, если б нашлось ему место. В Муроме и муромской округе обосновалось слишком много ссыльного духовенства – более молодых, обремененных семьями священников. Потому отец Петр Доброславский пребывал на покое за штатом и даже благодушествовал на сей счет.
Небольшой стол, за которым едва поместились трое клириков, был вынесен из дома во двор, покрыт белой скатертью и уставлен яствами. Трапеза состояла из вареной картошки с молодой крапивой, кусочков серого хлеба, трех жареных карасиков, которых отцу Алексею Аристархову поднесли в честь праздника его прихожане, и травяного чая. «Вельможный пир по нынешним временам», – сказал отец Петр, всегда находивший повод для своего неиссякаемого благодушия.
Вторым гостем был дьякон карабановской кладбищенской церкви. Отец Олег выглядел полной противоположностью отцу Петру. Еще молодой, но вид имел болезненный и всегда страдающий. На жизнь дьякон смотрел с философским скепсисом, хоть и не читал никогда ни одного философа и не знал ни единой философской сентенции. Философия его заключалась в пессимистическом взгляде на вещи и удрученном воздыхании по любому поводу. При всем том отец дьякон был здоров, женат и семеро по лавкам не обременяли его семейную жизнь.