Охота на охотников
Шрифт:
– "Канарейку" без меня отогнать к деду Арнаутову сможешь?
Аронов отрицательно тряхнул головой:
– У меня же нет прав.
– Ах, Илюха!
– досадливо поморщился Каукалов.
– Давно бы купил себя права. Сейчас это делается с легкостью необыкновенной. Совковые времена, слава те, прошли. Ладно, жди меня здесь, минут через десять вернусь, - он сел в "жигули", аккуратно, по травянистой косине объехал фуру, занявшую узкую дорожку целиком, и укатил.
Аронов забрался в кабину КамАЗа, поежился, словно перед опасным прыжком, тревога не оставляла его: была бы его воля, он удрал бы куда глаза глядят, скрылся бы из Москвы, поселился где-нибудь на юге, у моря и зажил бы там
Напарник его, как и обещал, вернулся через десять минут.
– Вот и я!
– бодро провозгласил Каукалов, забираясь в кабину фуры.
– А машину куда дел?
– Загнал на кудыкину гору.
– Уловив обиженно-недоуменный взгляд Аронова, пояснил: - отогнал километров на пять отсюда, поставил на стоянку среди треллеров, мужикам наказал постеречь, а сам за тобой вернулся...
– Пешком? Так быстро?
– Зачем пешком?
– Каукалов усмехнулся: детская наивность школьного приятеля иногда его изумляла.
– Остановил "Волгу" с симпатичной бабелью за рулем, она меня и подкинула.
– Каукалов азартно хлопнул ладонью о ладонь. Ну, благославясь!
– Он завел КамАЗ, тихо стронул с места, покатил на медленном ходу назад, стараясь не съехать с узкой опасной дорожки.
А через час двадцать громоздкий, длинный, как поезд, КамАЗ с прицепной тележкой остановился в глухом переулке неподалеку от дома деда Арнаутова, ещё через час фуру загнали в огромный алюминиевый ангар на Балтийской улице и начали разгружать.
Старик Арнаутов довольно потирал руки и не переставал радостно, будто весенняя птица, восклицать:
– Ай да Жека, ай да молодец!
Фуру с прицепом разгрузили лишь к утру - так плотно она была набита товаром. И все нужное, все модное - дубленки разного покроя и выделки, длинные и короткие, обливные и с кожаным верхом, с верхом "крэг", имитирующим старый велюр, и с вышитым шелком орнаментом, зимняя обувь и кожаные куртки, несколько сотен кип первосортного хрома и модные шляпы...
– Ай да Жека! Ай да молодец!
– продолжал прыгать воробьем вокруг фуры старик Арнаутов.
– Ничего себе намолотил урожай! Ай да Жека!
Пустую фуру Каукалов отогнал на рассвете на одну из улиц, примыкающих к кольцевой бетонке и бросил там.
На следующий день дубленки, куртки и обувь появились на вещевых рынках Москвы.
К утру Левченко обессилел совсем, холодный сырой воздух сделался пористым, поплыл перед ним, задвигался неряшливыми лохматыми пластами, ночная студь, кажется, давным-давно выхолодила из него последние остатки тепла, кровь перестала циркулировать в жилах - осела там твердым студнем.
Он пытался развязаться, покалечил, разодрал себе в кровь запястья, но все попытки оказались тщетными. Ноги у него подгибались, все тело наполнилось болью, перед глазами время от времени появлялись и тут же исчезали яркие всполохи. Левченко отшатывался от них, стонал...
Он пробовал кричать, но крик его угасал совсем рядом, в нескольких шагах, не пробивался сквозь чащу деревьев - вокруг его березы плотным валом стояли ели, в их тяжелых мохнатых лапах увязал, глохнул любой звук. Хотя шум перегруженной кольцевой трассы, не умолкающий даже ночью, доносился отчетливо - был слышен и рев хорошо разогретых моторов, и визг тормозов, и трубное рявканье большегрузов, - Левченко ловил эти звуки и плакал.
Освободиться самому, без посторонней помощи, у него не было никаких шансов, но вряд ли кто найдет его здесь в ближайшее время, сам он не выдюжит более двух-трех дней: сдохнет от голода и холода.
А следом за ним умрет ещё один человек, которого Левченко больше всех любил на белом свете - его мама. Седенькая, подвижная, легкая, как пух, старушка, учительница истории, до сих пор подрабатывающая уроками в школе, на которых охотно сидят не только ученики, но и учителя, она была смыслом его жизни. Из-за матери он до сих пор не женился - боялся, что появление в доме ещё одной женщины сделает жизнь его матери трудной, мать быстро сойдет на нет и угаснет, а этого он не переживет.
На какое-то время Левченко забылся. То ли одурь это была, то ли короткий сон измученного организма, то ли просто он потерял сознание, не понять, - Левченко обвис на веревке, голова его упала на грудь, плечи неестественно вывернулись, будто у подбитой птицы, из носа вытекла струйка крови.
Минут через пять он зашевелился, застонал и поднял голову. Просипел он едва слышно, дыряво:
– Лю-юди!
Нет, не было людей. Лишь доносился до него вязкий маслянистый шум недалекой трассы, да тинькали хлопотливые, стаей перемещающиеся по лесу синицы. Рассвело, воздух сделался жидким, ещё более холодным, на сучьях деревьев и корягах появился пот. Левченко вновь вспомнил о матери, из глаз опять полились слезы. Он горько шевельнул губами, промычал что-то про себя, фраза получилась невнятной, глухой, усталое лицо пробила боль, и Левченко закричал. Он не хотел, он не мог, не имел права умирать. И главное - за что умирать? За какое такое преступление, за какое правое или неправое дело он должен покинуть этот свет?
Он слышал собственный протестующий крик - слабый, сиплый, чужой. Это был крик очень больного, приговоренного к смерти человека, который прощался с жизнью. Но крик этот не смог даже насторожить или испугать копошащихся совсем рядом чистеньких желтогрудых синиц, ни одна из них не вспорхнула с ветки, - крик сам по себе втянулся внутрь, сыро хлопнул где-то в груди и угас. Левченко опять забылся.
От утренней студи у него окончательно омертвели ноги и руки, омертвело тело, все стало чужим, холодным, даже мозги. Лишь душа ещё теплилась, но уже едва-едва.
Так он провел ещё пару часов. Несколько раз его дух приподнимался над телом, Левченко видел самого себя сверху, маленького, страшного, обессиленного, в крови, и думал, что уже все, умер, - но нет, он ещё жил. Жизнь - штука цепкая, до конца держится в человеке, хватается за дряблую оболочку, именуемую телом, и покидает эту оболочку очень неохотно.
Он потерял счет времени, счет боли, перестал отличать день от ночи все перед ним было красным-красно, все плыло в странных холодных потоках воздуха. Неожиданно увидел перед собой двух маленьких, чумазых, одетых в очень просторные потрепанные мужские пиджаки с закатанными рукавами мальчишек, с любопытством смотревших на него. Один был в аккуратно подвернутых сапогах, другой - в башмаках, причем разных - один черного цвета, другой - коричневого.
Мальчишки эти четко, будто на экране кино, обозначились в дыре, неожиданно образовавшейся в багровых потоках воздуха.
– Вы кто?
– едва ворочая языком, спросил Левченко, дернулся в своих путах и, пробитый болью, застонал.
– Это Петька, - один из пареньков, тот, который был обут в разноцветные ботинки, показал на своего спутника.
– А меня зовут Витькой. А ты кто?
– Помогите мне, - тяжело, еле передвигая распухшим языком, попросил Левченко.
– Я шофер... дальнобойщик... Меня ограбили.