Охота на викинга
Шрифт:
Дверь открывается. На пороге — заспанная Арита в халате и босая. Не заметив застывшего в позе ночного грабителя меня, она, словно сомнамбула, шествует в сторону туалета.
Мне становится стыдно, так стыдно, как будто я смотрю на непристойную фотографию, на которой изображена несовершеннолетняя. Стараясь производить как можно меньше шума, я даже не на цыпочках, а на самых кончиках пальцев крадусь в свою комнату, не зажигая света, раздеваюсь и ныряю под холодное одеяло.
Театр большой, даже можно сказать — громадный. В России вообще много больших театров. Не в смысле — Больших, Большой театр, конечно же, один, а больших по размерам, с огромными залами, широкими сценами. Я был в нескольких — в «Сатириконе», в театре
Театр, в который пришли мы с Аритой, тоже больше. Это очень необычное здание имеет в плане форму пятилучевой звезды и называется «Театр Советской армии» или «Российской», я так и не понял. Зал здесь помпезен, словно имперский форум, а из портьерного бархата можно пошить мундиры для целого полка.
Идея пойти в театр принадлежит Арите. Я, честно говоря, совершенно равнодушен к этому виду искусства, и мне как-то в голову не приходило пригласить ее.
Чуть-чуть поворачиваюсь и смотрю на свою спутницу. С каждым часом она мне нравится все больше и больше. Плавный изгиб шеи, еле заметный, персиковый пушок на коже, родинка. Та самая, точно такая же, как у Мархи. Помню, когда я впервые увидел ее у Ариты, меня словно прошило разрядом тока, даже круги перед глазами пошли. Но сейчас почему-то эта родинка меня не волнует, не возбуждает так, как прежде. Мне нравится другое, совсем другое — завиток волос, совершенностью своей похожий на линии, которые встречаются на полированных агатовых пластинках. Розовое ушко с крохотной сверкающей каплей сережки. Искры от хрустальной люстры под потолком, разбегающиеся по волосам, как солнечные лучи разбегаются июньским утром по росной траве. Линия лба, брови — Дмитрий рассказывал, что в русских старинных книгах такие называли «соболиные». Ресницы, от взмаха которых у меня всякий раз замирает сердце. Какие-то крохотные морщинки в уголке глаза, морщинки не от старости, нет, о какой старости может идти речь! — это как ямочки на щеках, такая индивидуальная особенность, придающая взгляду Ариты чарующую обворожительность, пугающую и манящую, как бездна.
И глаза. Она сейчас смотрит на сцену восторженно, увлеченно, как ребенок, и в глазах живет ожидание чуда. Там словно горят две свечи, два рождественских фонарика, и их теплый, лучистый свет делает весь мир вокруг лучше и добрее.
Я знаю почему. Теперь — знаю.
Я чувствую, что влюбляюсь в эту девушку.
Влюбляюсь в Ариту, быстро и бесповоротно.
Это стало понятно мне только сейчас. До этого было увлечение, потом страсть, желание завладеть сокровищем в цветке лотоса — и познать его, как обычно это делают мужчины. Но и увлечение, и страсть, и желание завладеть скоротечны, импульсивны, порывисты. И, конечно, жестоки. Они бы отпугнули от меня Ариту, отняли бы ее у меня. Да, именно так! Если бы в ту, вторую ночь, когда она впервые осталась у меня, я пришел к ней, все было бы кончено. Нет, не потому, что я обидел бы девушку, я умею быть и тактичным, и настойчивым так, как это любят многие женщины, я дал бы ей все, что может дать мужчина, и она осталась бы довольна, но в огне страсти сгорели бы чувства, сгорела бы любовь.
Любовь надо растить, как бонсай. За ней нужно ухаживать, поливать, ставить на солнце, но вовремя убирать, чтобы нежные листья не сгорели под палящими лучами. С нею нужно разговаривать, как с человеком. Я уверен, что с точки зрения страсти все красивые женщины одинаковы и различаются только темпераментом и размером груди. Любовь другая. Она подталкивает человека к познанию другого человека, как сын подталкивает маму к магазину игрушек, манящему красочными витринами.
Впрочем, аналогия с магазином не очень уместна. Магазин — это торговля, а любовь — а любовь не терпит товарно-денежных отношений, от них она умирает, как бонсай от чрезмерного полива.
Когда я был школьником, мы с родителями однажды отправились на уик-энд на остров Мон, один из датских островов, которые омывает холодное Балтийское море. Когда мы собирались туда, я был уверен,
Но, оказавшись на острове, увидев Белые скалы, дворец Лиз, построенный каким-то французским дворянином для своей жены триста лет назад, парк вокруг, древние курганы с загадочными захоронениями, серые камни, средневековые церкви, на дверях которых оставили след, казалось, все прошедшие эпохи, вдохнув солоноватый балтийский ветер, услышав, как он тонко и зло поет в сухих травах на взморье, — я вдруг впервые в жизни почувствовал необъяснимую словами тоску и сладкую боль где-то внутри. Я убежал тогда в номер, ничком упал на кровать и пролежал до обеда, не двигаясь. Взволнованные родители уже собирались пригласить врача, но тоска прошла, а боль осталась. Я поднялся и отправился исследовать мой новый мир, мой остров, потому что чувствовал — только так я смогу унять эту странную сладкую боль.
Я бродил по пустынным пляжам, рассматривал мокрые блестящие камешки, серебряные куски дерева, что выбросил прибой на берег, ракушки, обточенные морем кусочки стекла и поплавки от рыбачьих сетей, сорванные штормами.
Я взбирался по уступам белых, как сахар, скал и находил птичьи гнезда, в которых лежали маленькие пестрые яички.
Я нюхал травы на вершинах курганов, и мне казалось, что я слышу, как скрипят в их глубине коричневые кости древних вождей и шаманов, похороненных здесь невесть кем и невесть когда.
Я разглядывал птиц в небесах и лишайники на камнях.
Я пил воду из родника под скалой, ледяную сладкую воду, от которой ломило зубы и делалось холодно в желудке.
Я познавал новый мир, и этот мир был — остров Мон. Признаюсь, я полюбил его, хотя и гостил там всего ничего. Это великое счастье, счастье, которое мне, видимо, уже никогда не удастся испытать, потому что первый раз есть первый раз.
Остров Мон стал своеобразной инициацией чувств. Больше я никогда там не был и точно знаю, что никогда не буду. Нельзя возвращаться туда, где было хорошо. Гераклит прав — в одну воду нельзя войти дважды. Познав настоящую любовь как чувство, как вещь в себе, я гораздо спокойнее, чем многие мои сверстники, отнесся, когда пришло время, к пробуждению страсти, к плотской стороне жизни.
Пока не появилась Мархи. Но с нею у меня не получилось полноценной любви, я понял это только сейчас. Остров Мон недвижим, величественен и вечен. Его было легко любить — он не источал никаких чувств. Мархи, напротив, светилась от чувств, как галогенный прожектор, заливая светом все вокруг. Некоторое время, ослепленный этим светом, я принимал ее чувства за любовь, но это была страсть, яркая, горячая, бешеная страсть ведьмы, ежечасно творящей какую-то жуткую, первобытную, древнюю волшбу. Я едва не сгорел, не стал зачарованным мальчиком из сказки…
И вот — Арита. Девушка, женщина, человек, но, глядя на нее, я вдруг понял, что она гораздо глубже, сложнее, загадочнее, чем остров, — в одном ее взгляде больше смыслов и загадок, чем в целом континенте.
И я начинаю познавать этот новый мир, я открываю его, как книгу, постепенно — сначала обложку потом титульный лист, потом первую страницу, вторую…
Свет начинает гаснуть. Арита поворачивает голову и смотрит на меня. Все смотрят на медленно темнеющую люстру — а она на меня. Почему? Неужели она умеет угадывать мысли?
— Ни, ты смешной, — говорит она вдруг.
Она со вчерашнего дня стала называть меня вот так, то~ли по-японски, то ли по-корейски — Ни. Я безразличен и к японцам, и к корейцам, но это короткое «Ни» умиляет меня чуть не до слез.
— Ты смешной, — повторяет она.
— Почему?
— У тебя глаза как у пингвина.
— Это как?
— Круглые и блестят. Почему ты смотришь на меня?
— Любуюсь.
Арита улыбается, но хмурит соболиные брови.
— Перестань. Смотри вокруг — тут очень красиво.