Охваченные членством
Шрифт:
Война застала его на Тихом океане. Домой он вернулся через три года после победы. Его жена, бабушкина племянница, умерла от голода в блокаду. Двух дочек спасла сандружинница Люся. Она училась в Ленинграде в техникуме, куда ее направили из Урюпинска, и была мобилизована в первые дни войны в гражданскую оборону, потому что ей еще не было и шестнадцати лет. Зимой сорок первого она отогрела и выкормила двух умирающих девочек, заменив им умершую мать, хотя сама была почти ровесницей старшей Колиной дочери. Так они втроем и пережили всю войну, а когда вернулся Коля, решили
И хотя моя бабушка вздыхала, что, мол, впервые мне должно крестить девочку, а то крестнику все свое счастье отдашь, от предложения не отказывались — больно родня хорошая. По всему — свои! Может, я и отдал ему свое счастье! А и не жалко!
Он меня научил многому, так что, когда у меня родились свои дети, я уже был опытный отец.
В строгие социалистические годы Ромку крестили дома, в тазу. Он орал, описал и меня, и священника. Батюшка смеялся и говорил: «Это хорошо! Это к счастью!» Люся, которой тогда только что исполнилось сорок лет, суетилась, дед Коля, как всегда, щурил раскосые черные глаза и встряхивал чубом, а я не знал, как удержать и не уронить извивающийся клубок воплей, не ведая тогда, что это будет мой самый любимый, мой первый крестник. Его и назы-вали-то в честь меня, поскольку первые русские Святые Благоверные князья Борис и Глеб в крещении носили имена Роман и Давид.
Дом держался на Люсе. Потому что дед плавал, Коля-младший ездил, Ромкина мать училась, и только благодаря невероятному Люсиному трудолюбию и здоровью все в доме было отлажено и работало «на товсь!», как в подводной лодке! Так говорил дед.
Лодка эта своеобразная находилась в Питере, как бы в автономном плавании. «Урюпинск в изгнании», как называл семью дед Коля, потому что все здесь сохранялось так, как когда-то у нас там, дома, в степях, где нас убивали, откуда нас выдавили, разогнали по всему свету, а вот переделать не смогли. И без понимания, что это семья южан-степняков, многое в ней непонятно и непривычно для Питера.
С точки зрения соседей-горожан, в семье шли непрерывные скандалы, на самом деле родичи не кричали друг на друга, а просто так разговаривали. И отношения складывались иные, чем это принято в городской среде. Конечно, центром этой маленькой вселенной стал Ромка. Он рос, впитывая все речевые интонации, пластику взрослых, и, когда мы с ним наконец приехали в Урюпинск, он оказался, пожалуй, покруче иных станичников и хуторян.
Ему шел тогда седьмой год. В первый же день он облазил весь дом, перезнакомился со всеми мальчишками на улице и под вечер явился с подбитым глазом и весь в земле.
— Где ж извалялся, будто пес на помойке?
— Родную землю ел!
— ?????
— Ребята сказали, что я от родины оторвавши, вот я и ел родную землю, чтоб знали!
— А медаль откуда?
— Да там один, не у нас деланный, сказал, что я хохол...
— Да ты-то хоть знаешь, кто такие хохлы?
— А вот и знаю! На них кацапы в Москве воду возят!
— А ты кто?
— Я-то? — сказал Ромка, по-дедовски подымая бровь. — Я — казак!
— Ты?
— Вот и я!
— И какой же ты казак?
— Хоперец! Меня голыми руками не возьмешь... Где сядешь, там и слезешь!
Я понял, что уличный ликбез и одновременно курс молодого бойца ему преподали.
— Ну, вот что! Пенек урюпинский! Завтра будешь под окном на завалинке сидеть! И чтоб на улицу ни на шаг, а то я тебя мигом назад в Питер к Люсе налажу!
— Ого?
— Вот те и ого!
— А сколь сидеть-то?
— Смотря по твоему поведению. Пока фингал твой не рассосется!
Ромка долго пыхтел, а когда я отвернулся, погрозил мне в спину кулаком и обозвал «комиссаром». Это означало, что он уже пообщался и со старичками.
Утром, натрескавшись блинов с каймаком, Ромка выволок своих солдатиков на завалинку, а я сел у окошка стучать на машинке, прямо над его головой. Отсюда мне прекрасно видна улица, покрытая травой с двумя проплешинами-колеями посредине.
Ромка разводил свои войска, я колотил по клавишам. Вдруг словно ветерком повеяло в окно. Я поднял голову. Ромка уже летел через улицу, где торопливо шли две девчонки. Подбоченясь и выставив вперед ногу, он преградил им путь.Через секунду девчонки повернулись и бросились бежать.
— Ромка! Ромка! — закричал я. — А ну иди сюда, голубь мой сизокрылый! Иди сюда, жаль ты моя болючая!
Плакать мой крестник начал еще там, посреди улицы, когда нога за ногу волокся обратно.
— Иди сюда, иди, мой желанный, счас у нас с тобой разговор будить...
Он вошел, низко опустив голову и роняя звезды слез на некрашеные белые полы.
— А ну-ка, друг любезный, чего ты тем девчонкам сказал? А?
— Не ходите по нашей улице!
— А не ты ли мне еще в городе перед иконой обещался не драться! Божился ведь! Плакал! А? В глаза мне гляди! В глаза!
Два голубых озера, полные слез искреннего раскаяния, смотрят на меня, и Ромка, всхлипывая, произносит:
— Крестненький! Родненький мой! Ну, разве ж утерпишь!
«Истинно, истинно, Господи! Слаб человек!»
Воля
Собираются гулять. Дед Коля неторопливо причесывает седые кудри перед зеркалом. Ромка, сопя, как закипающий чайник, пытается завязать шнурки на ботинках. Он торопится изо всех сил, но пальцы у него неумелые, ничего не получается.
— Не гони! — говорит дед. — Куда гонишь!
И все так же неторопливо повязывает кашне и надевает пальто.
Ромка, видя, что не успел, швыряет ботинок на пол и жестом, запечатленным на плакате «Землю крестьянам!», протягивает к деду руку:
— Ну, вы мне хоть выйти одному-то дайте! Хоть выйти только! Уж гулять, ладно! Так ведь и выйти одному не дают! Крестный, хоть ты им скажи! Водят меня, как серенького козлика на веревочке! Я уж про это молчу! Ну хоть выйти одному дайте! Хоть выйти только!