Охваченные членством
Шрифт:
Вот и в то солнечное утро, когда на траве и листьях сверкала роса, Нина Николаевна вышла с чашечкой любимого кофе в садик, оборотилась к светилу, которое как раз поднялось из-за поленницы, и ласково произнесла:
— Здравствуй, солнышко!
– Здравствуйте, Нина Николаевна! — услышала она в ответ хрипловатый, громкий, но несколько смущенный голос.
Оказывается, встречал утро и сосед-отставник, он вышел со своей стороны поленницы совершить малый утренний туалет, от полноты чувств или по иным причинам пренебрегая клозетом.
Резеда
Последний русский трагик мочаловской школы великий Николай Симонов умел высечь слезы из глаз зрителей! Обычно, устремив взор куда-то в сторону галерки, во всех спектаклях приблизительно в одной и той же позе — одна рука у груди, другая — вдоль тела — он так читал классические монологи, что зал вставал и ревел от восторга... Правда, говорят, когда великий артист перебирал перед спектаклем, накал страстей бывал так высок, что и слова роли из головы артиста вылетали, и нес он полнейшую отсебятину... Но за бешеный темперамент, за красоту чувств Симонову прощали и ежедневный портвейн, и мелкие огрехи. Восторг! Вот чем был силен этот мастер.
Мы — тогда студенты — обожали Симонова! И старались во что бы то ни стало попадать на премьеры, когда трагик еще горел ролью...
В тот спектакль — премьера «Перед заходом солнца», — казалось, Симонов превзошел самого себя... Благородство, драма, разбитое сердце... Слезы в глазах артиста, а в зале — ручьями! Незабываемые обертоны симоновского голоса и его горячие интонации...
— Цветы! Цветы! — сказал, обливаясь слезами, Сашка Пикунов. — Мы же, придурки, цветов не запасли. Идиоты! Я сейчас...
В те годы цветы — это было очень не просто. За какими-нибудь гвоздиками или мимозой к Восьмому марта стояли в очередях часами... На тюльпанах и гладиолусах цветоводы делали бешеные деньги.
Минут через двадцать Сашка вернулся с охапкой.
— Вот, — сказал он, — целую клумбу оборвал! Там менты кругом! Ужас. На кошку какую-то наступил, чуть мне глаза не выцарапала. Повезло. Нужно только землю с корней обтрясти.
Стараясь не мешать зрителям, мы кое-как оборвали корни резеды, что приволок Сашка.
— Прямо из-под Кати (так именовался памятник Екатерине II перед Александринским театром).
Ничего, она не обидится. Еще хорошо, я заметил, что у памятника газон разбили да вот этой резеды понатыкали...
Финальные слова. Занавес. Взрыв, шквал и грохот аплодисментов... Прорываемся к сцене. Великий Симонов в свете рампы. Кидаем цветы, и он ломит всю охапку, зарывается в нее лицом... И мы слышим его горячий голос...
— Резеда! Резеда и жасмин... — И слезы ручьем струятся из глаз седовласого трагика. — О, благодарю тебя, племя молодое, незнакомое...
Отвратительный запах стал нас преследовать еще в театре. Мало того что мы были в земле, как землекопы, мы еще и воняли, как кошачьи ящики.
— Откуда вонь такая?
— Боже мой! — ахнул Санька. — Цветы-то с газона. На песочек небось со всего района кошки гадить собираются! Или участок метят — сейчас как раз весна!
— А Симонов! «Резеда и жасмин»... Он плакал!..
— Да тут такая вонища — глаза ест... Поневоле заплачешь...
— Ну, причем тут это! Он великий артист! Великий!
Два лица
Жизнь вообще штука драматическая. Драма жизни Леонида Семакова за пределами реальности. Это что-то из японской фантастики. Но, увы, реальность.
Я увидел его впервые, по-моему, в институте холодильной промышленности на сборном концерте, где набравшие силу молодые барды сшибали мелкую деньгу. Огромный, с длинным лицом, как у идола с острова Пасхи, гнусовато-хрипловатым голосом, он не был и отдаленно похож ни на одного собрата по авторской песне. Хотя публика в этом жанре была очень пестрая и широко были распространены двойники, тройники и даже четверники... Скажем, сколько было копий разной похожести у Высоцкого, я не берусь сказать.
У Семакова в творчестве подражателей не было, а уж скопировать его внешность невозможно.
— Если вы позволите, я буду перед вами, — попросил он меня. — Поверьте, так будет лучше нам обоим.
Естественно, я не возражал, радуясь возможности послушать незнакомого мне автора.
В его песнях был отпечаток пятидесятых. Я их, конечно же, помню, хотя сам был тогда еще маловат. То было время тех, кто старше меня на десятилетие: Шпаликова, Хуциева. Но у Семакова это узнаваемое время было много драматичнее, глубже... В ритмах и рифмах слышалась и дворовая развальца модного в то время степа. Так и виделись клеши, кепочка... И очень крепкие, очень профессиональные стихи. Показался слабоватым и слишком простым аккомпанемент и как бы небрежная аранжировка.
В годы брежневского застоя, ныне вспоминаемого ностальгически, бардовское движение спорило по массовости с профсоюзным. Существовала целая межсоюзная сеть организаторов концертов, распространителей билетов, коллекционеров записей. Вот когда была рыночная экономика на эстраде — все на полной самоокупаемости. Правда, многие энтузиасты разорялись не в переносном, а в прямом смысле.
Особенно хорошо принимал авторов-исполните-лей Донбасс. Здесь, как и повсюду, тебя встречали, передавали с рук на руки, с концерта на концерт. Но на Донбассе была особая четкая организованность во многом благодаря моему ангелу-хранителю Тане Ледовой. Наша завязавшаяся много лет назад дружба сохраняется и сейчас. Таня — один из самых близких мне людей — крестная моего сына.
Самое мучительное в гастролях то, что после концерта тебя тащили к кому-то домой, а там домашняя запись и застолица. В этом была особая прелесть концертов авторской песни, но часто вечер превращался в бессрочный ночной концерт. Все удваивалось, а то и удесятерялось, и концерты длились до утра.
Но авторов берегли. И Таня Лезова с самоотверженностью кошки, спасающей котенка из огня, хватала меня прямо после финального занавеса, несмотря ни на какие конфликты с местными поклонниками авторской песни и неизбежные потом разборки с ними, тащила к себе домой — кормить, чаем поить и петь не давать! Единственное, что она себе позволяла, — разговоры во время чаепития.