Окна в плитняковой стене
Шрифт:
Однако обратимся снова к нашей пассивности: да, даже самые лучшие наши люди будто в какой-то свинцовой оболочке! Возьмите хотя бы Розенплентера (кое-кто из здесь присутствующих ведь знает его лично… за десять лет нашего с ним знакомства он раза два приезжал ко мне из Пярну и сидел за этим столом); самый честный, самый порядочный человек, какого мне вообще посчастливилось встретить в Лифляндии. Человек, у которого нет недостатка в идеях. И который действительно делает кое-что полезное. Взять хотя бы «Бейтрэге» [156] (которые, разумеется, никто из вас не читает!). Так вот: несколько лет назад Розенплентер написал мне, что он купил типографию! Чтобы самому печатать свои «Бейтрэге»… Типографию! Господи боже, это же именно то самое, о чем я мечтал еще в Виру-Нигула. Чтобы не зависеть от проклятых печатников! От этих вшей с вылизанными рожами и ледяной кровью, наподобие Шюнмана хотя бы! (Да-да, в личных отношениях он может быть каким угодно, в день рождения своей маменьки может ходить к ней целоваться, это пожалуйста. Но для литераторов он — пьявка на шее уже по одному тому, что он у нас единственный…) Одним словом, у Розенплентера типография… Иисусе Христе, какие возможности! Это же не только «Бейтрэге», само собой разумеется! Это вся эстонская словесность и все, что касается эстонских дел! Да и не только типография, так ведь! И я тут же пишу Розенплентеру в Пярну, чтобы он приехал ко мне, и все ему разъясняю, яснее ясного разъясняю: типография — это великолепное дело. Но это лишь начало. Для того чтобы, имея типографию, действительно быть самому себе хозяином, нужно построить и бумажную мельницу. А именно: следует разыскать людей, у которых есть необходимые деньги. Такие найдутся. Нет, у меня-то их, как известно, нет. У меня около четырех тысяч долгу. Ха-ха-ха-ха-а! Невероятно? Но, к сожалению, это правда. Не это важно. Люди с деньгами найдутся. Но я скажу вам: только при условии, чтобы в компании не было ни одного дворянина! Поверьте опыту старика! Ибо наш nobilitas [157] я знаю лучше, чем свой жилетный карман. Нет, нет, я не хочу сказать, что не встречаются исключения.
156
«Бейтрэге» — «Beitr"age zur genauem Kenntnis der ehstnischen Sprache» («Вклады для более точного знания эстонского языка») — журнал, издававшийся в 1813–1832 гг. И.X. Розенплентером. Содержал статьи и материалы по орфографии, грамматике, словарному составу эстонского языка. В журнале сотрудничали О. А. Мазинг, А. Кнюпфер, К. Я. Петерсон и другие. Способствовал развитию эстонского литературного языка в единый общенародный язык.
157
Дворянство (лат.).
158
Урожденная (нем.).
159
Приемлемый, лицо признанное (лат.).
160
Неблагородный член человечества (лат.).
161
С доставкой (нем.).
Cara mia, налей мне еще чашку… Я скажу вам: кофепитие — очень приятное времяпрепровождение, но оно в самом деле может стать грешным… Как ты сказал, Адлерберг? Что газета выходить то выходит, но может случиться — недолго просуществует, ежели я буду пытаться говорить в ней хоть какую ни на есть правду?
Дорогой мой, правда, как и кофепитие, может стать грехом. Не беспокойся, мне это известно. Ха-ха-ха-ха-а… Ибо, что касается правды, то, с божьей помощью, я весьма рано был хорошо проучен.
Мне было двадцать семь лет, и я второй год служил в Люгануской церкви… Сын бедного кистера, уже имевший положение, понюхавший Европы, окончивший университет, обменивавшийся мыслями с большими философами, как с равными, человек, у которого уже была почва под ногами, посредник между своим приходом и господом… Ха-ха-ха-ха-а! Никогда, мне кажется, я не был умнее, чем в ту пору… Что господин адвокат изволил сказать? Что уже тогда я должен был чувствовать себя прямо-таки богом. Правильно, правильно! Скажем, младшим богом. И в том состоянии души и ума я писал для консистории очередной мемориал [162] за восемьдесят девятый год. Это был мой второй по счету мемориал. Ну, известно, какое тогда было время: Франция прищемила своему королю яйца. Только что была провозглашена Декларация прав человека… Ни лифляндские, ни русские, ни прусские газеты ничего значительного о том, что творилось на свете, не писали… Но люди все-таки еще ездили за границу и если не на дне чемоданов, то в голове кое-что через шлагбаумы провозили. Так что в дворянских поместьях и даже в кулуарах таллинского провинциального синода многое можно было прочесть и о многом услышать. (Не говоря уже о таллинской масонской ложе — я как раз тогда вступил в нее.) В то самое время, когда парижане камень за камнем растаскивали свою Бастилию, чтобы от нее даже воспоминания не осталось, — в то самое время и я в своем Люганусе размышлял: что бы и мне такое начать разносить, чтобы в конце концов об этом не осталось даже воспоминания, но чтобы сперва это явственно предстало у всех перед глазами… И в своем мемориале я написал, ну, разумеется, неполную правду, ну, скажем, полуправду, ну, четверть правды я все же написал. Я хорошо помню, с каким воодушевлением, с каким жаром я строчил это сочинение (я не скрываю того, что испытывал при этом и некоторое радостное бесстыдство. Я думал: ну что они могут мне сделать, мне — молодому человеку, пользующемуся уважением, назначенному сюда пастором, сыну дворянки, мне — который написал чистую правду!)… За окном моей довольно жалкой комнаты падал великолепный густой новогодний снег, мне был виден клочок земли, утоптанный табунами лошадей и стадами из нескольких деревень (из-за него у меня шел спор с волостью, ибо я просил перенести дорогу в другое место), эта безжалостно истоптанная, изуродованная земля, превращенная в пыль, покрытая комьями и конским навозом, постепенно исчезала под белым снежным покровом… Я поглядел в окно, положил на стол белый лист бумаги, взял в руку перо и сказал себе: Но я обнажу здесь и беды сей земли, ибо иного спасения для нее нет… Ну да, четвертую часть правды я написал. Так или иначе, но все, что было у меня сказано о приходе, касалось всей страны: Что слепота пасторов сделала господа в представлении нашего сельского народа тираном Что повседневная жизнь дает сельскому люду основание понимать блаженство, как беззаботное и безбедное существование, здесь доступное лишь немцам. Что деревенские школы существуют только ради названия, а не ради образования, не ради пользы, ради чего им только и должно существовать. И что причины похабства и пьянства совершенно ясны, но что у нас в стране нет такого места, где про это можно говорить открыто. И что, правда, сельский народ к воровству причастен, но что друг у друга крестьяне, благодарение
162
Мемориал — здесь: докладная записка (лат.).
163
Изверг, жестокий человек (нем.).
Да-а, через месяц на моем столе лежал ответ из консистории. Они будто бы долго взвешивали, не поручить ли полицейским властям выслать меня из страны за мое чудовищное письмо… или все же простить… Сочтя это послание моей первой и (как они в тревоге надеются) последней глупостью молодости. В конце концов они по-отечески решили из двух возможностей выбрать вторую. Но, конечно, в том случае, если я немедленно извещу их письменно, что в дальнейшем отказываюсь от какого бы то ни было личного резонерства, как с кафедры, как в разговорах, так и в мемориалах.
Я набросил на плечи шубу и вышел на воздух. В таких случаях мне непременно нужно походить. Совершенно спокойным шагом я прошел через двор, потому что из дома и из хлева моя походка могла быть замечена домочадцами. Спокойным шагом я прошел через двор…
…Нет, этого я не стану им здесь говорить, я не стану им говорить… хотя с тех пор прошло более тридцати лет… Я вошел в засыпанный снегом ельник, остановился и до тех пор дубасил ногой, обутой в сапог, по сугробу, пока не добрался до ледяной основы и меня пронзила боль от самых пальцев до колена. Хромая, я пошел по снегу напролом. Ветви кололи мне глаза. Снег сыпался в лицо и за шиворот. Потому что я не наклонялся… Не здесь, господи боже… Во всяком случае не здесь, на виду у деревьев, в лесу! Я помню, что мне хотелось подать голос. Реветь, рычать не знаю как. И в то же время меня удерживал страх показаться нелепым. Но все же через каждые пять или десять шагов я в самом деле подавал голос. Как бывает иной раз, когда смертельно усталый идешь по колено в слякоти… Мх… мкх… Будто короткий стон (какой к черту стон! Ничего подобного! Просто рык!). Помню, что мне как будто не хватало воздуха, я не мог дышать… потом снова резко остановился… Я как бы вышел из своей оболочки, я протиснулся сквозь стеклянную крышку собственного гроба, встал на ней во весь рост и с достаточной высоты взглянул на свое второе я. И сказал себе: это пустая игра в обиженного. Перед кем ты ломаешь комедию? Для кого? С самого начала тебе было известно, что едва ли стоило ждать иного ответа. Ты знал, что подходишь к последней допустимой границе. А теперь у тебя ком в горле от злости, что они тебе не рукоплещут («Вот это правдолюбец, мы будем брать с него пример!» Ха-ха-ха-ха!), что они тебе не рукоплещут, а угрожают! Чего ради ты с ними борешься? Теперь или никогда пошли им короткое письмо. Скажи им, что ты думаешь об ихнем требовании и о них самих. Небольшое личное резонерство. Но, уже окончательное (об их скудоумии, тупости, фарисействе, обо всем!). А потом отряхни здешнюю грязь со своих ног! Я стоял на стеклянной крышке собственного гроба (именно так мне представлялось) и вдруг разом почувствовал, как много кругом воздуха, сладкого, холодного, чистого воздуха! Его было так много, что у меня аж дух захватило… Но тут я повернулся лицом к потешной круглой башне Люгануской церкви, белевшей над лесом за жидкой рощей, в оконных проемах — сугробы снега, будто мука. И в это мгновение (по крайней мере сейчас мне так кажется) на церковной башне зазвонили колокола. И я понял, что эта старая церковь с ее могучими стенами и сводами, под которыми я встал на ноги, потрескавшаяся дубовая, терпко пахнущая пылью кафедра, на барьер которой я опирался ладонями, мой дом под соломенной крышей, мои хлева, мои амбары в пасторате, эти снежные поля, над которыми разносится колокольный звон, худые, по-детски наивные лица местных моих прихожан внизу, перед кафедрой, — господи боже мой, ведь эти люди, может статься, родственники мне с отцовской стороны… Да, все это мне слишком дорого и (кроме родственных лиц) слишком дорого досталось, чтобы пожертвовать ради мнимой или пусть даже подлинной возможности свободно дышать, ради минутной гордости в конце концов… Слишком дорого! Ибо, в сущности, я сам уязвим, я совсем гол, я совершенно наг…
…Да-да, так это и было. Именно так. Целый час я ходил по лесу. И принял решение. Нет, я не смею во имя собственной гордости отказаться от своей несчастной страны и ее народа! Ежели я намеревался (пусть я сам и не принадлежу к нему, не так ли) труд всей своей жизни посвятить на благо этого народа. И, кроме того, господа из консистории сами понимают, что ежели бы я и поклялся, что откажусь от резонерства, то это значило бы все равно как ежели бы я дал клятву: господа, повинуясь вашей воле, с завтрашнего дня я буду жить, но не буду дышать! И вообще, я ведь родился в Лохушку!.. О чем ты спрашиваешь, господин адвокат? Ах, почему же я тогда труд всей своей жизни, ах, так ты говоришь, начал лишь пятнадцать лет спустя? Замолчи! Да-а! Я родился в Лохушку, хотел я сказать, а не в Ла-Манче, не в Ла-Манче! Ха-ха-ха-ха!
Однако на сей раз хватит. Дорогие гости, чувствуйте себя как дома. И мне позвольте чувствовать себя тоже как дома. Это значит, что я не позволяю себе мешать другим. Беседуйте, гуляйте, рвите цветы. Ежели сегодня и будет дождь, то совсем небольшой. Синецвет еще можно набрать по опушкам ячменных полей. Или катайтесь по озеру, Лодки у запруды. Возьмите две зеленые, на них краска уже высохла. Только не подплывайте слишком близко к рыбакам. Так. Девочки! Аннетте! Каролина! Урок на скрипке сегодня не состоится. У меня не будет времени. Упражняйтесь сами. Разучивайте следующие этюды. Завтра повторим. А теперь я хочу пойти и опустить в кислоту свой, небесный камень и посмотреть, что произойдет. Хотя мне известно это заранее. А знаете, он, оказывается, влияет на стрелки компаса! Я уже проверил на своем карманном, это его зернистая структура с блестящими железными вкраплениями… Cara mia, ты даже аплодируешь моей уверенности?! Спасибо, спасибо! Ты это делаешь далеко не каждый день… Хотя я должен сказать, что ты замечательная жена, внимательная, бережливая, даже лампу велела задуть, это правильно… А почему вы все уставились на дверь?
Ого… Кто этот странный молодой человек? Мы с ним встречались в феврале нынешнего года в Риге! Господин Петерсон, не правда ли? Но что с вами? Вы больны?
Сейчас вот, утром, на пороге моей столовой этот юноша…
3
Ничто меня: в Риге не удерживало…
Подпоясаться, палку в руку и — в путь. Прежде чем: окончательно завянут цветы и облетят листья. Прежде чем галки начнут собираться на башне церкви Якоба. Прежде чем зима все укроет белым покрывалом. Сходить туда. Пойти дорогой, большая часть которой хорошо знакома. Кроме вот этих последних двадцати верст.
Даже странно, что так трудно они мне даются…
Папа Граве говорит: Schone doch deine Gesundheit… [164] Какую только докуку не изъясняет папа Граве. О господи! Ведь милый старик, но филистер par exellence!.. [165] И для чего тебе так бравировать этим черным кафтаном?! Во-первых, другой у меня совсем износился. А во-вторых, для того чтобы возмущать вам подобных (да что там подобных, куда хуже, настоящих дурней!). Чего ради?! А просто так… О нет, не для того, чтобы они стали лучше… А чтобы показать им: можно быть и иным, не обязательно таким, как вы. Можно и без redingot'ов да бархатных жилетов. И вместо ваших Spazierstock'ов [166] — десятифунтовая палица. Можно и так! Одним словом — можно быть и другим. И на свет явиться можно тоже по-другому, а не так, как вы. Не из дворянской усадьбы, не из бюргерского дома, а из простой избы… Aber, Christian, почему бы тебе не постричь свои русые волосы покороче?! Они у тебя до плеч… Так ведь ни один человек не носит! Kein Mensch — это вполне возможно… А половина крестьян носит. И половина небесных ангелов тоже! Поглядите-ка на свои картины в алтаре! Даже сам Иисус Христос! К которому мне якобы предстояло вскоре отправиться, пей я пиво и дальше…
164
Пощади же свое здоровье (нем.).
165
Здесь: по всем правилам, в совершенстве (франц.).
166
Трость (нем.).
Весьма недурная оказалась брага там, в пухталеэваском трактире. И так чудесно согрела меня утром. В особенности на пустой желудок, после ночи на сеновале. Пухталеэваский трактирщик не узнал меня. Зато я-то его, безусловно. Сразу же. Памятуя наши веселые пирушки, которые мы справляли под его крышей в прошлом году вместе с рижскими да лифляндскими студентами. Все тогда же, когда я стал фуксом [167] .
…Кончилась моя университетская пора… Да чего об ней тужить! Любезного мне профессора Хецеля, одного-единственного, которого там стоило слушать, они съели. Как вчера в Тарту сказали. За то, что он и о религии пытался говорить разумно. Да, в нынешние времена этого делать не смей! Вот поглядеть хотя бы на старого папу Граве: уж как только он не потеет, когда приходится иметь дело с петербургскими проверщиками… и даже рот его источает те самые слезливые слюни, которых они ждут от него. Это вместо того, чтобы разумно толковать священное писание, как бы он сам того хотел… А господин Зонтаг! Даже сам господин суперинтендент h"ochst-pers"onlich [168] … Теодор немало рассказывал о бедах своего приемного отца… Нынче мы с ним больше уже не встречаемся… Нынче я, увы, — личность опустившаяся. А Теодор — приемный сын высшего в Лифляндии церковного вельможи. А ведь еще в минувшем году он был мне близким другом. Такой он парень, что, как только пришел, тут же признался, что явился не только затем, чтобы проведать друга, а по воле своего приемного отца в качестве шпиона… И дал прочесть все, что сообщил тому обо мне. Ха-ха-ха! Честно написал, а все же по-дружески: Пьет. Однако умереннее, чем в предыдущем семестре. Мог бы в два раза больше заниматься науками. И тем не менее успевает вдвое больше, чем все остальные, вместе взятые. Из чего следует, что стипендию вполне можно ему и в дальнейшем посылать…
167
Фукс — новичок, студент-первокурсник, состоящий в корпорации.
168
Самолично, своей высокой особой (нем.).