Окно на тихую улицу
Шрифт:
Совершенно неожиданно в этот период Соболев стал рисовать. Неожиданно для себя. Для всех остальных никакой неожиданности не произошло. Потому что рисунки его мало кто увидел.
Первым его произведением стал портрет Данте, того самого титана Возрождения, что с первых строк своей великой Комедии признался:
Земную жизнь пройдя до половины,Я очутился в сумрачном лесу…То есть, прожив тридцать с лишним лет, поэт вдруг понял,
Получившийся портрет не был вариацией ни на один из образов Данте, созданных со времен Боттичелли и Рафаэля. Рука Соболева стала писать его неожиданно и самовольно, когда он, перечитывая «Божественную комедию», вдруг понял, что знает ее почти наизусть.
«Данте с тенью ада» – так же непроизвольно написалось и название нового образа. Суровый лик, иссушенный горьким хлебом чужбины, взгляд исподлобья, смотрящий насквозь. Взгляд глубокий, напряженный, налившийся кровью от вздувшихся на висках артерий. Взгляд человека смертного, но прошедшего то, что смертному пройти воспрещено. Очень сильный взгляд! Очень точный портрет получился, поверьте мне. Я его видел.
Однако сам автор оставался неудовлетворенным. Ему уже хотелось изваять образ титана из мрамора, из гранита, из бронзы. Ни много ни мало!
Иногда Соболев напивался, даже уходил в запой. И тогда он с надрывом говорил о какой-то утерянной красоте, о любви, не раскрывшейся, как парашют при падении, о нашей общей гибели, о том, что все мы уродливы, поскольку никто из нас не умеет любить. Красиво говорил, долго, по несколько дней говорил. Попросту лил свою душу неизвестно кому и непонятно зачем. Слушали его малознакомые алкаши у пивной, у магазина, в сомнительных квартирах и откровенных притонах.
Потом он выходил из запоя, переселялся в другой мир и становился вновь задумчивым и молчаливым.
Корбут, не дождавшись ответа, попытался прочесть его в глазах собеседника. Когда и этого ему не удалось, он неожиданно перешел к разговору предметному.
– Послушай, у тебя ведь остались связи в исполкоме? Понимаешь, если я не выбью материалы по госцене, мне нечем будет платить рабочим. Тебе же самому нужны деньги. Правда же?
– Естественно, – равнодушно отвечал Соболев.
– Ну вот видишь! Ты работаешь у меня две недели. Я должен, по идее, уже выплатить тебе аванс. А у меня нет свободных денег. Проклятая совдепия!
Вторым ругательством Корбута после быдла была совдепия. И слово это он употреблял так часто и с такой ненавистью, что в воображении слушателя невольно рисовались кровавые картины большевистской расправы над дворянским родом Корбутов. Хотя о корнях своих он не говорил никогда. Мало того, он давно уже оставил всех, кто знал его с детства. Он порвал не только со старой средой, но даже с самыми близкими людьми. Лишь раз он проговорился о собственной матери. «Этот человек, – сказал он о ней, – не может успокоиться из-за того, что сын ее (то есть он, Корбут) не стал примерным рабочим. Не таким, как папа или дедушка!»
Но кому не будет симпатичен молодой человек с таким бунтарским нравом, с такой энергией и решимостью, с какой он бросился строить себе новую жизнь!
Нет, близорук был Соболев, когда смотрел в его лицо. Не увидел
– Представляешь, какой абсурд! – продолжал разгоряченный Корбут. – Мне в банке дали ссуду, а я не могу ею воспользоваться! У меня на счету 80 тысяч! И я не могу ничего купить за наличный расчет. Наличные только на зарплату. Но подумай, Саша! Прикинь, если я буду платить рабочим, то нечем будет работать. И я буду просто платить за простой. Нет, это возможно только в совдепии!
И Корбут еще немного поругал общественную систему. Его собеседник оставался по-прежнему молчаливым и равнодушным. Только усталость читалась на его лице. Глаза помутнели, он задавленно зевнул.
– Ладно, выпьем еще по чашечке и пойдем, – сказал Корбут. – Надо все-таки что-то делать. Если нет цемента, так хоть мусор будем выносить. Но ты подумай, Саша, подумай. Может, вспомнишь кого-то из знакомых в исполкоме. Чтобы на базе взять материалы по перечислению. Сейчас я еще принесу кофейку.
И Корбут поднялся.
Нет, он не просто поднялся, это Соболев бы просто поднялся. Корбут сделал бесшумное изящное движение и явил на обозрение свой рост. Полы плаща словно дыханием ветра откинулись назад, и блестящий английский костюм стрелочкой вышагнул вперед. Черные итальянские туфли на мягкой платформе неслышно пересекли площадку и, вальяжно скрестившись, стали у башенного окошка.
– Игоречек, еще, пожалуйста, два кофе! – слегка опершись ладонью на подоконник, приятным баритоном произнес Корбут. Затем вынул портмоне, извлек из него хрустящий червонец. И лишь после этого позволил себе окинуть взглядом площадку. Но даже и тут он не просто вытаращился на присутствующих, а этак прошелся взглядом выше, над головами находящейся публики, словно и не видя никого, и захватывая всех.
Вроде и мелочь, пустяк незначительный, на который бы и места здесь тратить на стоило, а как девчонки на него посмотрели! Прямо впились в него глазами. Обе! Совершенно независимо одна от другой. Ничегошеньки при этом не сказав друг дружке! А уж если женщина в таком случае не обсуждает мужчину, значит… значит… Да что женщины! Двое молодых людей из-за шумного столика как-то непроизвольно покосились на него.
Соболев очередной раз подавил зевоту перед тем, как вернулся оживленный Корбут.
– Эх, Саша! – сказал Корбут с явным вдохновением. – Не знаю, но почему-то с тобой мне всегда хочется говорить о прекрасном! Хотя это не свойственно для моего грубого характера. Честное слово. Я родился и вырос там, где о красоте как-то, понимаешь ли, не совсем принято говорить.
Соболев неожиданно перебил его:
– И о чем же таком прекрасном тебе хотелось бы говорить?
Корбут напрягся и улыбнулся. По выражению лица, возникшему при этом, трудно было поверить, что мысли его сейчас сопряжены с прекрасным. Однако, повертев кофейную чашку, посверлив ее взглядом, он глубокомысленно произнес: