Олег Рязанский
Шрифт:
Он вздохнул, нагнулся, сгрёб солому, побросал на лавку, прилёг, с наслаждением вытянулся. Принюхиваясь к домашнему запаху свежей соломы, подумал, что в этом подвале прохватит его мёртвым холодом до костей, встал, собрал ещё соломы и наконец лёг, зарывшись в неё. Ещё успел подумать, что Юшке с Алёной нет пути никуда, кроме как в Новгород, и тут же навалился тяжёлый, тёмный сон...
Степан проснулся от собственного крика. Даже не крика, а мычания, словно пытался что-то сказать, но звуки вырывались из безъязыкой глотки. Он сел, суматошно шаря вокруг себя руками
...Степан подумал, что надо бы встать, походить — солома, трухлявая и потому особенно сыпучая, сползла с ног, холод подземелья пробрал до мелкой противной дрожи, но вставать не хотелось. Хотелось снова закрыть глаза и погрузиться в воспоминания. Он превозмог себя, встал, потянулся и заставил поглядеть в угол, где давеча сидел палач. Там никого не было. Светильник моргал, давая знать, что масло на исходе.
Послышался лязг ключа в двери, потом громкий стук — отодвинули засов, дверь заскрипела.
«Неужели она каждый раз будет вот так отвратительно скрипеть?» — подумалось Степану, и он увидел в ярко освещённом проёме двери стражника, за ним знакомого старика в меховом треухе. Старик держал в руках глиняную миску, покрытую ломтём ржаного хлеба.
Стражник остался стоять в дверях, а старик прошмыгнул к ларю, поставил еду и, ни слова не говоря, пошёл обратно.
— Утро на дворе? — спросил Степан.
— Утро, — односложно ответил старик и скрылся.
Стражник медленно затворил дверь, отрезая утренний свет. Степан сообразил, что не догадался попросить масла для светильника.
«Видно, придётся ждать следующего посещения в темноте», — равнодушно подумал он и пошёл к ларю.
Толстые, шероховатые глиняные края миски оказались горячими от густых, наваристых щей. Степан некоторое время держал миску в ладонях, грея руки. Потом поел, тщательно протёр последним куском хлеба миску, съев всё до последней крошки. Хоть и говорил Нечай, что нет в каменном подвале мышей, но мало ли что, может и завестись всякая нечисть.
Степан вернулся на лавку, посидел, потом лёг, укрылся соломой и стал опять вызывать воспоминания.
Когда он попал к боярину Корнею, Алёнки ещё не было на свете. Приняли его в доме как богоданного сына. И когда ходила боярыня на сносях, Корней всё говорил — вот скоро появится у тебя братик. А потом родился не братик, а сестричка...
Как ни старался Степан, он не мог вспомнить ни пухлявую малышку из далёкой юности, ни девочку — высокую, синеглазую, с льняными волосами. Вместо неё перед глазами стояла бледная, осунувшаяся, с потухшим взором когда-то сияющих глаз монашка со впалыми щеками и страдальческой складкой у самого уголка скорбного рта, в чёрных одеяниях, умоляющая не губить её, не трогать, оставить в покое...
Господи, подумал Степан, сколько же пришлось вынести ей, бедной, что превратилась она из весёлой и ясной, как солнышко, девушки в молодую старушку, слабо сопротивляющуюся, когда выносил он её на руках из кельи монастыря, более похожей на узилище...
Снова звякнул ключ, загрохотал засов. Дверь с лязгом отворилась. Появился ставший уже привычным стражник, озарённый светом факела, а за ним палач. Всё внутри у Степана захолонуло, он привстал было, но, взяв себя в руки, откинулся обратно, на лавку.
За палачом, деловито прошедшим в свой угол, появился Нечай, а следом и писарь.
— День добрый, — приветливо сказал Нечай, вглядываясь в полумрак. — День добрый, человече, вишь, не пришлось тебе долго в неведении ждать, вспомнили о тебе властители...
— Палача привёл — значит, и дыба будет? — Степан почувствовал, как забила его мелкая дрожь.
— Вестимо, — певуче ответил Нечай, улыбаясь.
— Что же ты говоришь «день добрый»?
— А по обычаю. — Старик принялся деловито подливать масло в светильник, затем зажёг факел, укреплённый в стене, и другой факел, на могучем опорном столбе.
Осветив подвал, Нечай засеменил в угол к палачу, где тот раскладывал своё снаряжение и разжигал жаровню, о чём-то спросил его шёпотом и, выслушав негромкий ответ, пошёл к писцу. Тот сидел у ларя неподвижно, подперев руками голову. Нечай поглядел сокрушённо:
— Ну что сидишь? Ломит?
Писец тяжело вздохнул.
— Заготовил опросной лист-то?
Писец привстал, изогнулся угодливо, чуть не воткнувшись острым кончиком носа в ларь:
— Не уловил, батюшка...
— Опросный лист, говорю, заготовил? Дабы не томить великого князя напрасной проволочкой?
— Так ведь никогда досель загодя я не делал, батюшка...
— Не де-елал, — передразнил Нечай. — Никогда досель великий князь самолично не спускался. Пиши, чего пялишься?
— Пишу, пишу, — сел за ларь писец, выбирая перо. Наморщил лоб. — Что писать-то, благодетель?..
Степан усмехнулся, почувствовав, как дрожь ушла из сердца, холодок растаял, и вздохнулось свободнее, легче.
— Что всегда пишешь, будто впервой, — ответил Нечай, почёсывая бородёнку и поглядывая на Степана.
— Ох, грехи наши, — вздохнул писарь, макнул перо в чернильницу и заскрипел, диктуя сам себе: — «Лета от сотворения мира шесть тысяч восемьсот восемьдесят восьмого [59] Дмитрий Иванович, великий князь Московский, Владимирский, князь Угличский, Галицкий и прочая, прочая...»
Степан откинулся на лавке и упёрся взглядом в нависающий свод, а писец продолжал бубнить:
— «...Призвал на суд стольника своего Степана Рязанца по просьбишке епископа рязанского владыки Василия...»
59
1380 год.