Олег Рязанский
Шрифт:
Опять звякнул ключ. В дверь боком протиснулся Нечай, неся охапку свежей соломы.
— Ночью-то два светильника не жги, — ворчливо сказал он.
— А когда ночь, думаешь, я знаю?
— Вот сейчас и будет.
— Мне бы квасу или воды.
— В другой раз принесу, когда утро будет.
Старик ушёл. Дверь закрылась...
И вновь волна воспоминаний нахлынула на Степана. Он не пытался ни сдержать её, ни прогнать. Прав был Нечай — что ещё делать узнику в своём глухом одиночестве, как не вспоминать. Только мысль об Алёне была невыносима, и как ни старался Степан не ворошить всё, что было с ней связано, образ всё чаще и настойчивее возникал так зримо, что хотелось кричать: «Прости, прости,
Да, был виноват он перед Алёнкой всю свою жизнь, даже когда мчался к ней из походов. Он нёс на себе вину и грех, а она, ни о чём не ведая, любила только его и ушла в монастырь, чтобы не принадлежать другому. Почему всем, кто его любил, он приносил одни несчастья? Что за проклятье на нём?..
Постепенно перестала ныть иссечённая кнутом спина, и Степан заснул. Перед глазами почему-то возникали недостроенные стены московского кремля, они с Юшкой сидят на Пожаре, площади перед главными воротами. Он поёт, а Юшка играет на дудочке, и зеваки кидают им, как собакам, куски...
Проснулся он от тишины. Лежал долго, не шевелясь, вглядывался в нависшие своды подвала. Там, наверху, смутно виднелся в слабом свете коптилки правильный узор, образованный светлым раствором, связующим кирпичи в единое целое, в монолит. Слово было чужое, он несколько раз повторил его про себя, покрутил в голове так и эдак, вспоминая, в какой книге встретилось оно, и размышляя, почему неведомый переводчик оставил это слово — или не нашёл соответствия в русском языке, или почувствовал, что приживётся оно в чужой речи. Монолит. Единокамень, однотвердь, цельнотвердь. Господи, о чём он думает, какие слова, зачем ему это нужно! Он здесь, в узилище, где день тянется бесконечно, словно вечность, где всё вперемешку — и страшная с дыбой явь, и полубредовые воспоминания о прошлом, об Алёне, Юшке.
Степан закрыл глаза в надежде снова заснуть или хотя бы забыться, но, вопреки тихим, скорбным и нежным мыслям об Алёне, перед глазами возникла Лукерья, распростёртая на полу у его ног, простоволосая, молящая о прощении... А ещё в самом дальнем уголке сознания почему-то билась невесть откуда пришедшая строка: «Как на Воже-реке притрепали татар...» Эту строку когда-то он отверг, сказав Юшке: «Не задалась песня». Степан гнал её, сердился на себя, понимая, что просыпается в нём неуместный в подвале песенный дар, не хотел и... хотел этого. Чтобы отвлечься, встал, поправил фитиль, а строчка не подчинялась, она уже дарила в голове, нахально вытанцовывая нечто бесшабашно-плясовое, скоморошье, великому бою не соответствующее: «Как на Воже-реке притрепали татар...» Почему, откуда возникали эти танцующие строки, почему сами выстраивались слова? Звучали в лад ударам сердца или цокоту конских копыт? Та-та, та-та, та-та, та-та, та-та, та-та... Можно было продолжать до бесконечности, но куда-то исчезла мысль, запутавшись в перестуке слогов. Да и нужна ли мысль? Ведь она, поплутав по воспоминаниям об Алёне и Лукерье, всё одно приведёт сюда, в узилище, к Москве и её владыке Дмитрию Ивановичу, которого он и уважал, и ненавидел одновременно, как первопричину всех своих бед...
Словно для того, чтобы напомнить, что здесь трудно отгородиться от московского, загремел засов. Скрипнула дверь, ворвался свет факела. Появился всё тот же Нечай. За спиной у него горбился большой холщовый узел. Старик ступал тяжело и, сбросив узел у ларя, надсадно вздохнул.
— Ещё не бьёшься головой о стенку, страдалец? — спросил вместо приветствия;
— Что на воле — утро, день? — не ответил Степан.
— Кому утро, а кому день. Тебе-то зачем? Тут всегда одно — сумерки. И для глаз, и для души.
— Затем, чтобы знать, как с тобой здороваться, старый ворчун, — доброе утро либо добрый день.
— Добрый день? Он лишь на том свете будет добрым.
Нечай развязал принесённый узел, извлёк полкраюхи ржаного хлеба, десяток распаренных реп, луковиц. Нырнув в ларь, вытащил глиняную миску, бросил в неё репу и лук, отставил и стал доставать из узла книги.
Степан, вытянув шею, вглядывался.
— Вот, не забывает, однако, тебя великий князь. Прислал не токмо брашно [61] и книги, но и ещё кое-что.
61
Брашно — еда.
Нечай показал Степану берестяной короб, открыл, вынул пергаменные листы, пучок заточенных перьев и разложил всё, словно торговец на базаре. Степан вскочил, схватил пергамен, стал неистово совать в руки Нечаю.
— Унеси, унеси! Сказал же я князю, что не писать мне здесь! — повторял с непонятной самому себе злостью, а в голове стучало: «Как на Воже-реке...»
— Не велено, — попятился Нечай, пряча руки за спину, — не могу я нарушить княжеское слово.
Степан швырнул листы на пол и стал топтать их, приговаривая:
— Змий лукавый, змий соблазный, змий ползучий...
Так же неожиданно, как появилась, злость утихла. Он побрёл к своей лавке, нагнулся, поднял тулуп, набросил и сел, шурша соломой.
Нечай собрал пергамен, приговаривая:
— Чего добро-то зря портить? Небось телёночек когда-то по травке бегал, брыкался от полноты жизни, матку сосал. Первыми рожками-пупырышками с другими телятками бодался, а его промеж этих рожек — хрясь! Мясо в щи, ножки на холодное, а кожу дубили умельцы, скоблили, тянули, белили, чтобы она, став пергаменом, мудрое слово на себя приняла и тем самым телёночка-то, несмышлёныша невинного, бессмертным сделала. А ты — пятой давишь.
— Изыди, сатана, — вяло сказал Степан.
— Сатана в тебе, а во мне кротость, — ответил Нечай примирительно и пошёл к двери.
Степан хотел спросить старика, как часто тот будет приходить, но помешала гордость. Он дождался, пока лязгнул засов с той стороны двери, встал, подошёл к ларю. Потянулся было к книгам, но сдержал себя, сел есть. Репа была ещё тёплой, луку Нечай принёс изобильно, вода оказалась тут же, в корчажке, и была на диво вкусной. Степан спохватился, лишь когда в миске ничего не осталось.
«Кто его знает, на весь день это или нет», — он отложил мягкий, духовитый хлеб в сторону. Но не удержался, отломил корочку, прожевал и потянулся наконец за книгами. Псалтирь, «Изборник» Святослава Черниговского, «Изборник» Ярослава Владимирского. А вот и книжечка в четверть листа, не одетая в переплёт... Он взял её и, не глядя, произнёс на память строки:
«Не лепо ли ны бяшетъ, братие, Начати старыми словесы Трудных повестей о полку Игореве, Игоря Святославича? Начати же ся тъи песни По былинам сего времени, А не по замышлению Бояню!»