Олег Рязанский
Шрифт:
— Нет! — качнул головой Дмитрий Иванович. — Нет и нет!
— А что же ещё? Не верю я тебе, Дмитрий Иванович. — Степан не заметил, как вдруг легко и свободно обратился к великому князю по имени-отчеству. — Не верю, что ты — и вдруг без готового решения пришёл. Не похоже на тебя, с обликом и всей повадкой не вяжется. Так говори же! Где твоё мужество? Или то, что ты надумал, страшнее смерти?
Дмитрий Иванович взял Степана за плечи и, глядя прямо в глаза, произнёс как заклятие:
— Откажись от своего имени! Встань вровень с певцом «Слова о полку Игоревом» — будь незнаем, но прославляем!
Степан
— Как это — отказаться от своего имени? — спросил он в растерянности. — И разве нам ведомо, почему кануло в Лету имя его?
Дмитрий Иванович не ответил, и Степан со стыдом почувствовал, как неуместны и жалки сейчас эти слова, в другое время положившие бы начало долгой и упоительной беседе о прошлом.
— Да, великий князь, ты верно своё решение выше смерти ставишь...
— Имя — ещё не жизнь!
— Для песнетворца?
— Коль тобой написанное другими людьми услышано, оно уже не твоим становится, а всеобщим. Если всей Руси от него польза — ты в своём творении не волен!
— А в чём я волен? — Степан вскочил на ноги. — В любви — не волен! В свободе не волен. В творениях своих, даже прославляющих, — не волен. Теперь получается, что и в имени своём я тоже не волен... Согласен, в жизни своей не волен. Я её тебе ещё на реке Воже вручил. Но имя — нет. Имя потерять — душу утратить. А песнетворцу, коим ты сам меня назвал, — особенно.
Великий князь молча смотрел на Степана, и под этим взглядом он говорил всё тише и тише.
— Ну оставлю я здесь своё имя, и выпустишь ты меня отсюда Иваном, коих на Руси тысячи...
— Нет, не Иваном, стольник, — перебил князь.
— А кем же? — спросил Степан, хотя уже догадался, содрогнулся и воспротивился внутренне, но краешком сознания понял: иного пути нет, а на этом развязываются все узелки. — Монахом?
— Да. Прими постриг. В монастырь я тебя из узилища в любой час могу отпустить, и никто, даже сам митрополит, слова поперёк не скажет. И примешь ты при пострижении имя, к примеру, Софония. И выйдет за монастырские стены в мир песня «Задонщина, писанная старцем Софонием Рязанцем». По всей Руси набатом прогремит, понесёт славу по всему миру!
Степану почудилось, что за спиной князя стоит Алёна. Но не измождённая постами и ночными бдениями, какой он выкрал её из монастыря, а румяная, тугощёкая и златокудрая, из далёких рязанских дней, и говорит ему с едва заметной укоризной:
— А решать, Степанушка, тебе самому. Я любое твоё решение пойму и сердцем приму!
Если он скажет сейчас «да», придётся Алёне возвращаться в монастырь и отмаливать грех счастливых дней в Пажиновке до скончания жизни. И опять станет она потухшей и бесцветной, разучившейся поднимать глаза к небу, солнцу, птицам.
— Были мы уже в монастыре, князь. И я был, и Алёна. Всё едино, что заживо погребены — хоть здесь, хоть там. А уж Алёна... — Он замолчал, представляя, как отыщут её вездесущие монахи, как повезут в рязанский монастырь, и замотал головой, глухо застонав.
— Ну?
— Не нукай, великий князь, не взнуздал ещё, — резко, даже грубо ответил Степан. — Хотя ты всё за меня решил.
— Не решил, а предлагаю. А последнее слово за тобой.
— Да, за мной, за мной! — яростно крикнул Степан. Он рухнул на лавку, и вдруг безумная, шальная, но такая заманчивая мысль сверкнула в его затуманенной отчаянием голове. Он забормотал молитву, чтобы отогнать Лукавого, оглянулся беспомощно на Дмитрия Ивановича.
— Надумаешь, кликни Нечая, — сказал холодно Великий князь, по-своему истолковав растерянность Степана, и вышел из подвала, оставив дверь открытой.
Где-то далеко возникла тихая мелодия Юшкиной дудочки и угасла под сводами подвала — её Прогнало позвякивание Нечаевых ключей. Как старик проскользнул в незапертую дверь, Степан не заметил.
Он поднял глаза на Нечая. Тот ухмыльнулся, продолжая позванивать ключами, и едва заметно развёл руками, как бы повторяя: решать тебе самому...
Глава сороковая
Весной 1381 года с берегов Волги стали приходить дурные вести. Дмитрий Иванович не раз вспоминал свои слова, сказанные им в сердцах Степану на допросе: «В Орде Тохтамыш зашевелился». Увы, действительно, добив в Приазовье разгромленного на Куликовом поле Мамая и утвердившись в Сарае, новый владыка Золотой Орды стал вынашивать честолюбивые планы. Они не многим отличались от замыслов Мамая — взять с Руси новые огромные дани.
Более того — и это особенно беспокоило Дмитрия Ивановича, — хан стал заботиться, в отличие от своих предшественников, о скрытности подготовки к походу. Так, он неоднократно задерживал под самыми различными предлогами купцов из Волжской Булгарии, выезжавших в Москву, и добивался, чтобы они ехали торговать на юг. К счастью, кроме торговых гостей у великого князя московского были и другие источники: сообщали о венных приготовлениях хана и некоторые давно прикормленные ордынские вельможи, падкие на московское серебро.
Дмитрий Иванович сделал несколько попыток договориться о союзе с соседями. Но Тверь, издавна выступавшая против Москвы, так как мечтала сама стать центром Руси, предпочитала вести свои переговоры с Литвой и Сараем. Другие княжества были слишком слабы, боялись нового усиления Москвы и потому всячески увиливали от выгодных предложений о заключении союзов.
Оставался Олег Рязанский.
Дмитрий Иванович хорошо представлял себе всю огромность собираемых Тохтамышем сил. Пользуясь поддержкой владыки Бухарских эмиратов, прославленного и ужасного Хромого Тимура, хан Золотой Орды мог не бояться за свою спину и бросить на Русь все имеющиеся тумены. От одной мысли об этом холодело сердце. И потому московский князь готов был закрыть глаза на не очень достойное поведение рязанского князя в дни Куликова сражения. В конце концов, Олег, как истый хозяин, в первую очередь заботился о своей земле.
Дмитрий Донской велел начать осторожное прощупывание через купцов — как отнесётся Олег Иванович к предложению о военном союзе. Примерно в это время к такому же решению пришёл и князь рязанский.
Бояре вошли в малую палату гуськом, чинно следуя за самым старым — великим боярином Фролом Дубянским. Не скрывая любопытства, рассматривали убранство палаты, не спеша рассесться по лавкам, обитым тиснёной кожей, в отличие от прежних голых лавок ныне сгоревшего великокняжеского терема. Новые лавки казались мягкими и удобными.