Олег Рязанский
Шрифт:
Вернулся Нечай. За ним шла женщина в тёмных одеждах. Степан с трудом поднял голову, вгляделся мутными глазами: это была не Алёна! Сознание снова захлестнула неутихающая боль, нужно было удерживать её, чтобы не вырывалась криком.
— Подойди к дыбе, грешница, — сказал архимандрит. — Повтори, что рассказала владыке.
Женщина словно не слышала. Она, пятясь, с ужасом смотрела на обвисшего на дыбе Степана, на рубцы от кнута на его теле, на неестественно вывернутые руки. И вдруг бросилась к его ногам с воплем:
— Прости,
Палач оттащил, ругая неразумную бабу:
— Что же ты делаешь, дурища! Мало ему боли, ещё и твою тяжесть терпеть...
От толчка женщина отшатнулась, чёрные волосы выбились из-под платка, упали траурной волной на каменный светлый пол, и было их столько, не заплетённых в косу, что архимандрит закрестился, отводя глаза от соблазна, палач крякнул, а Нечай, вытянув шею, причмокнул губами.
Степан поднял глаза и разлепил губы в горькой усмешке, только сейчас узнав Лукерью. Она лежала простоволосая, опозоренная, молящая и яростная, — и ждала суда его, слова его, взгляда его, хоть и знала, что предала, а всё надеялась.
Горло Степана перехватило тоской, жалостью, поздним раскаянием, сожалением — кто знает, отчего вдруг могут прорваться слёзы у висящего на дыбе?
— Пусть её уведут, — выдохнул он наконец. — Виновен я, великий князь.
Монахи подхватили женщину, уволокли. Она обвисла в их руках, как покойница. Дмитрий Иванович проводил её взглядом, сказал властно:
— Уходите все.
— Как же так, государь, — попытался было возразить архимандрит. — В самый рост допрос вошёл...
Но Дмитрий Иванович перебил:
— Сказано — уходите! А ты, святой отец, допрежь всех! Тебе не страждущим утешение нести, а палачом быть... — Было в его словах столько скрытого гнева, что архимандрит смолчал, попятился к выходу. — Можешь известить рязанского владыку, что бывшего своего стольника Степана за грехи я повелел навечно в темницу каменной кремлёвской башни заточить.
Облегчение и злая радость выразились на лице архимандрита, но тут же сменились постной благостностью. Он вышел чинной поступью пастыря, свершившего трудное, но богоугодное дело.
За ним ушли все, только палач топтался неопределённо перед дыбой.
— Я, что ли, снимать буду? — спросил раздражённо великий князь.
Палач, того только и ждал, снял Степана с дыбы, подхватил на руки, понёс к скамье, закинув на плечо. У скамьи он легко, словно и не весил Степан ничего, несмотря на воинскую стать и видный рост, нагнулся, достал соломы и бросил на доски. Затем бережно уложил недавнюю свою жертву на живот на скамью. Вздохнул шумно, поглядел равнодушно на истерзанную спину, потом на великого князя, сказал:
— Сам видишь, государь, с бережением бил. Без бережения он...
— Уходи.
— Ухожу, государь. — Палач неумело согнулся в поясном поклоне и исчез.
Дмитрий Иванович подошёл к ларю, покопался, достал сулею с бурой маслянистой жидкостью, вернулся к лавке, налил себе в ладонь, прогладил спину Степану легонько, не выпуская сулею, ещё плеснул на ладонь, ещё пригладил, нажимая сильнее, и стал втирать привычным движением, словно чистил коня.
Боль вроде отступила. Степан сел, распрямив плечи, расслабив мышцы, сказал:
— Будя, государь, спаси тя Бог...
— Чего тебе прислать?
— Книг, государь. И главное, ту, что ты мне пожаловал, — «Слово о полу Игоревен.
— Пришлю, — кивнул великий князь. — А пергамена, принадлежностей для письма?
— Полагаешь, я писать здесь смогу? Чтобы петь, свободным быть надо.
— Так зачем же ты признался? — закричал в гневе Дмитрий Иванович. — Я, великий князь, ему лжу придумываю, готов на кривду перед церковью идти, а он, бабу простоволосую увидев, сознается!
— Прости, государь, любил я её.
— А я, думаешь, никогда никого не любил? Полагаешь, всю жизнь на одну богоданную Евдокию-лапушку глядел? Других не замечал? Но я всегда сердце в узде умел держать, потому что знал — надо! Человек, поставленный к власти, в сердце своём не волен. A-а, да что говорить! — Князь стал ходить взад и вперёд, вбивая каблуки в светлый камень пола, отчего пошёл сдержанный гул по всем невидимым в темноте каморам. — Ненадёжные вы люди, книжники и песнетворцы. Пииты, как воевода Боброк вас зовёт... Никогда не знаешь, что от такого, как ты, ждать: подвига или глупости. Смута в сердце, смута в голове, смута в словах. Будто и не князьям вы вовсе служите, а своим мечтам.
— Может, так оно и есть, государь, не князьям, — согласно сказал Степан.
— Вот, вот, не зря мне покойный Бренк говаривал: — не допускай его к делам государевым, службы не поручай. Его, мол, служба одна — славу князю петь. А ты даже и славу не пел.
— Может, и спел бы, да в клетке оказался. А соловей в клетке нем.
Дмитрий Иванович остановился так резко, что короткий плащ завернулся вокруг его плотного, могучего тела.
— Объясни мне, Степан, почему повинился?
— Сам не знаю... — Степан осторожно повёл плечами. — То моё дело.
— У людей, при дворе моём высоко поставленных, своих дел не бывает! — снова вскипел гневом великий князь. — Твой каждый шаг на виду, и люди по тебе о всей власти судят.
— Нет такой власти, чтобы могла между человеком и его любовью встать!
— Даже если эта любовь наперекор самому святому — единению Руси?
Степан застонал и лёг ничком, уткнув голову в скамью.
Великий князь сел рядом, опять начал растирать ему спину маслом из сулеи.