Омут
Шрифт:
— А… «свекруха».
«Зачем я сказала? Ведь все равно не перееду», — пожалела о сорвавшихся словах Таня.
Максим молчал.
— Что ж ты? — нарушила Таня молчание.
— Он что?
Вопрос был негромкий, но оглушительный. Зазвенело в ночной тишине.
— Он-то просил? — повторил брат.
— Почему ты так спрашиваешь?
«Потому что с другой его встретил», — хотел сразу сказать Максим, но сразу не решился.
— Да ведь сколько уже канитель эта тянется…
— Это не канитель.
— Знаю. Любовь. А все равно,
— По-моему, революция всех уравняла.
Сказано было это из годами сложившейся привычки противоречить.
— Думаешь? А по-моему, людей, Татьяна, не сравняешь. Арбузов и то двух одинаковых не бывает. Один красный, а другой… белый. Юрий твой тоже навряд ли порозовел. Вот и суди сама — раньше ты хоть в приличную семью входила, к лучшей, по твоим понятиям, жизни приближалась. А теперь? Брат из партии вышел, а муж кто? Никуда от его прошлого не денешься.
— Что ж его, всю жизнь преследовать будут?
— Преследовать, может, и не будут, но резво скакать не дадут. Потому что клеймо. Прошлого не сотрешь. Раньше ноздри рвали, а теперь анкета метит. Куда ни придет, ему прежде всего бумажку в руки и чернила. Садись, мил человек, пиши, кто ты есть. А куда ему и идти-то? Ничего не умеет. Попросту говоря, недоучка. Вот и выходит, что снова не пара, хоть и с другой стороны. Ты-то еще расти можешь.
— Максим! Не говори так.
— Разве неправда?
— Может быть, и правда. Но тем более!
— Я так виновата перед ним.
— Уверена?
— А ты не знаешь!
— Знаю. Потому и говорю.
— Ты его всегда ненавидел.
— Ну уж и ненавидел. Не любил, точно. А за что мне его любить? Чужой он мне по духу человек.
— Ты и мне так говорил.
— С тобой дело другое. Хоть и жили, как собака с кошкой, а кровь одна. Вот и жалею. Ну на что он тебе… такой?
Все говорил Максим правильно, но он всегда правду говорил — во всяком случае, верил, что говорит правду, — только правда его всегда была тяжелая, прибавляла груза, а не облегчала. И сейчас тоже. И потому Татьяна не соглашалась, а спорила, возражала.
— Да не дрянь же я! Когда выгодно — любить, когда плохо ему стало — бросить… И так виновата, что б ты ни говорил!
— А я скажу. Он по ребенку горюет?
Таня натянула платок на плечи: показалось, ветерком повеяло.
— Он иначе переживает, он же никогда не видел мальчика.
— А если б увидел? Порадовался?
Она вспомнила первую встречу с возвратившимся Юрием.
— Как я знать могу? Не спрашивай.
— Думаю, не возрадовался бы. Куда ему в нынешнем его положении еще камень на плечи! А если переедешь, придется все рассказать, верно?
— Верно, Максим, верно. У тебя что ни слово, то гвоздь забитый. Одним ударом по шляпку.
— Не я бью. Жизнь. — Он вошел в сарай, взял табурет, вынес. — Да ты сядь. В ногах правды нет.
— Какую еще ты правду от меня хочешь?
Но села. Устала на ногах.
— Не обижайся, Татьяна. Ничего я от тебя не хочу. Переезжай, если решилась. Живи, пока сложится. А не сложится — сейчас воля: сегодня расписался, завтра выписался. Вот тогда и вернешься в отчий дом. Я стол тем временем сделаю. Хороший. Положишь тетрадки просторно. Одну проверила — направо. Слева другую возьмешь. Места много будет. Посреди прибор письменный поставим, с бронзовыми чернильницами, с пресс-папье, все, как у людей!
— Максим, не шути, прошу тебя.
— Я от души говорю. Запуталась ты. Одна сейчас у тебя надежда — на нас, на родных. На отца с матерью, на брата старшего. А сестра уже выручает. Вот так. А Юрий твой… Помнишь цацки?
Конечно, она помнила. Только когда это было?..
Весной, после того как сходил снег, в прорытых талыми водами канавках на вербовских пустырях заманчиво поблескивали осколки битой посуды, зеленые и светло-коричневые бутылочные стеклышки. Изредка попадались и фаянсовые черепки с кусочками рисунка — цветком или золотой полоской, «цацки», как называли их хуторяне, подчеркивая бесполезную, фальшивую красивость. Но Таня думала иначе.
Усевшись под плетнем, она старалась поживописнее расположить заботливо собранные стеклышки, втыкая их между прутьями. В детском воображении возникла тайная, никому больше не доступная красота, обладавшая магической силой. «Цацки», воткнутые в старый плетень, превращались в волшебную лавку. Выглядывая из-за плетня, Таня следила за прохожими. Вот появилась вдова Ухрянченкова, муж которой не вернулся с японской войны, а младший сын был слабеньким и хворым — о нем на хуторе говорили «не жилец». Таня закрывала глаза, и ей виделась такая картина:
Вдова заходит в лавку.
«Здравствуй, Танюшка. Мне нужна красивая мисочка. Сынок мой, Яша, плохо кушает. Может, из красивой он больше кушать станет и поправится?»
Таня вынимала осколок белой чашки с голубой розочкой.
«Берите вот эту, тетя. Это мисочка волшебная. Захочет Яша лапши — лапша сама в ней появится. Поест лапшу, а там уже узварок сладенький или молочко. Вот Яша и будет кушать и кушать, пока не выздоровеет».
«Спасибо, добрая девочка».
А по улице с палкой, в овчинном тулупе шел уже злой старик Антип Волков, хуторской нелюдим, всегда готовый спустить цепного пса на ребятню, покусившуюся на его кислые груши.
«Слышь, девка! Говорят, ты лавку волшебную держишь?»
«Да, дедушка Антип. Что вам нужно?»
«Чугунок побольше, чтобы в нем борщ сам варился».
«Вот, берите».
Таня протягивала старику кусок закопченного металла. Конечно, такая «цацка» не украшала магазин, но волшебной силой обладала вполне. День и ночь будет вариться в чугуне жирная свинина, такая жирная, что жадный дед оторваться не сможет, пока не помрет от расстройства живота…
Постепенно фантазия переплеталась с повседневной жизнью.