Он приехал в день поминовения
Шрифт:
– Что за слово?
Плантелю Жиль бы не доверился.
– Мари...
И когда собеседник, тщетно роясь в памяти, нахмурил густые брови, пояснил:
– Так звали его мать. Бабен понурился.
– Я должен был догадаться.
– И когда дверь уже закрывалась, бросил вдогонку: - Только не торопитесь, месье Жиль.
А Жиль, остановившись на краю тротуара, вглядывался издали в дом тетушки Элуа, где всегда так пахнет чем-то крепким и жарким.
– По-моему, - нерешительно промолвил Ренке, - сюда мне лучше с вами не заходить.
Сойдя
Жиль быстро добрался до обитой двери на втором этаже и, так как вокруг никого не оказалось, распахнул ее. Дверь заскрипела, затем наступило впечатляющее молчание, и с полдюжины мужчин в черных мантиях повернули головы к вошедшему.
Эта необычная картина навсегда осталась для Жиля олицетворением людского правосудия. Он не отличал присутствия по гражданским делам от уголовного суда. В длинном зале с серыми стенами, где, как в школе, выстроились ряды скамеек, сидели судьи или, на худой конец, судейские чиновники, а перед ними, фамильярно облокотившись на нечто вроде стойки в баре, стояли несколько посторонних. В распахнутое окно - опять-таки словно в школе - врывалось дыхание весны и дальний шум.
Заслышав скрип, все эти люди как бы окаменели в тех позах, в каких они были до прихода Мовуазена: распахнутая дверь и юноша в черном, глядевший на них с порога, казалось, привели их в состояние глубокого шока.
На самом деле ничего подобного не было в помине, и все-таки Жилю показалось, что он помешал тайному совещанию, вроде того, какое порой устраивают школьные учителя, когда остаются одни в опустелом классе и со смехом обсуждают наказания, которым подвергли своих питомцев.
Кстати, в момент, когда за Жилем закрывалась дверь, он расслышал, как один из людей в мантиях спокойно произнес:
– Это Мовуазен-племянник.
Жиль довольно долго бродил по пустым помещениям и пропахшим плесенью коридорам, а когда ему удалось наконец осведомиться, как пройти в кабинет следователя, чиновник, не отрывая глаз от шоколадного батончика, с которого снимал обертку, переспросил:
– Какого?
– Того, что ведет дело Мовуазена.
– Налево, потом опять налево. В самый конец. Там спрашивать уже не потребовалось. В приемной, где вдоль стен тянулись скамейки без спинок, стояли двое мужчин-комиссар полиции и один из инспекторов. Они покуривали и болтали, а когда Мовуазен вошел, смолкли так же, как судьи в присутствии по гражданским делам.
На скамейке, подле двери с матовыми стеклами, Жиль заметил чемоданчик Колетты. Он весь день пребывал в таком напряжении, что самые незначительные подробности приобретали для него исключительное значение, и обыкновенный чемоданчик, словно дожидавшийся своей хозяйки, потряс Жиля сильнее, чем любая патетическая сцена.
Не обращая внимания на полицейских, он
– Войдите.
Жиль приоткрыл дверь. Первой он заметил Колет-ту, сидевшую на стуле; потом - большой письменный стол и за ним мужчину с рыжими волосами ежиком. Следователь, видимо, предположил, что побеспокоить его мог лишь кто-нибудь из служащих суда или полиции. Увидев вошедшего, он ринулся к нему, словно для того, чтобы помешать святотатству, и вытолкал Жиля в приемную.
– Я никого не принимаю. Вы же видите, я...
И с такой силой захлопнул дверь, что стекло задребезжало и едва не разлетелось на куски. Комиссар с инспектором посмотрели друг на друга, улыбнулись и проводили глазами Жиля, который уселся на одну из скамеек, рядом с падавшим из окна световым пятном.
Прошло несколько минут, потом четверть часа, потом полчаса, и, подобно тому как привыкаешь к темноте, Жиль привык к тишине и стал отчетливей различать нескончаемое бормотание в кабинете следователя.
На отвратительно грязной серой стене к бог весть как попавшей туда божьей коровке подбирался паук, но так неторопливо, что заметить это мог лишь очень внимательный наблюдатель, и у Жиля, не спускавшего глаз со стены, взмокли от напряжения лоб и ладони.
Далекий пароходный гудок, вероятно напомнивший ему, как он прибыл в Ла-Рошель на "Флинте", бросил его в дрожь, а теплое дуновение ветерка разом воскресило перед ним ниёльское кладбище и двух дроздов, гонявшихся в кустах друг за другом.
Жиль ни о чем не думал. Он просто не мог больше думать, потому что сам как бы стал центром вселенной и разучился видеть вещи такими, каковы они в действительности. Разве он, например, заметил час тому назад, что идет по тротуару, проталкиваясь через толпу, которая становится все гуще по мере приближения к универмагу "Единые цены"; разве обратил внимание на цветочницу, девочку лет двенадцати - тринадцати, протянувшую ему мимозы?
Он был сыном влюбленных с улицы Эскаль, сыном одного из Мовуазенов, того длинноволосого юноши, который со скрипичным футляром под мышкой ежедневно ходил из Ниёля в город пешком, сыном Элизы, скитавшейся с любимым человеком по городам Европы, по убогим меблирашкам и дешевым ресторанчикам. Но это еще не все Он - внук той из двух сестер, у которой такое кроткое, наводящее на мысль о Колетте лицо; он также внук каменщика, который на склоне жизни катал тачки к печи для обжига извести.
Он был частицей всего этого, был связан со всем этим прочными нитями и все-таки оставался тем же чужаком, который слез с пропахшего рыбой парохода и в выдровой шапке, с чемоданчиком в руке бродил по набережным.
Все остальные знали друг друга, жили в одном городе, говорили на одном языке, хранили общие воспоминания.
Жерардина Элуа - сестра его матери. Она тоже выросла в звеневшем от музыки доме на улице Эскаль, где Жиль мельком увидел сквозь занавески лишь чье-то незнакомое лицо.