Он увидел
Шрифт:
Санька почувствовала, что иначе ходит, иначе говорит и смотрит. Заметила недоумение Таточки, робость Лидуши, совсем другие взгляды встречных парней. Крикливая комендантша говорила с ней нормально, и хоть и устроила гнусность с лекцией на тему в красном уголке, но и торопливо оправдывалась и даже выглядела наполовину пострадавшей. Но все это были предваряющие моменты, а Санька ждала главного, которое с ней должно было произойти.
Поднимаясь к общежитию в толпе возвращавшихся с работы, она увидела и, совершенно не зная, угадала Григорьева. Спокойно, как ей показалось, согласилась с его непримиримостью и, еще не сделав к нему шага, уже последовала за ним.
Сейчас
В этих мыслях она бессонно смотрела в окно, в предрассветные низкие туманы, на непроснувшиеся бревенчатые избы то в низинах, то на взгорьях, на забытые церкви без крестов, и нежно оберегала в себе крохотную, беспомощную, слепую еще радость, держа ее в ладонях, охраняя от случайных ветров, согревала дыханием и в терпении своем предполагала, что когда-нибудь этот малый свет окрепнет и, быть может, даст тепло и убежище душе.
Солнце, всплывшее над белым туманом, поразило ее как наглядное подтверждение ее ощущений. И она захотела, чтобы и Григорьев взглянул на все это, прикоснулся хотя бы равнодушным взглядом и к туману, и к возгорающемуся огненному шару и неведомо для себя унес в сознание эту картину.
И Григорьев взглянул мельком и отвернулся.
А Санька наверху заплакала от радости, тоски и предвидения.
* * *
Потом он, не спрашивая, слышит ли Санька, и не ожидая от нее никакого отклика, выговорил четко и ясно:
— Я не оставляю ее там. Не могу. Не имею права. У матери нет могилы, ее кремировали. Значит, к отцу. Там было много места, я помню.
Он помолчал, утонул в себе и сказал уже более мягко:
— Отчего это? Все в разных местах — отец, мать, сестра… Я тоже. Вдали ищем, а находится — вблизи. — Бормотнул что-то неразборчивое, Санька наверху напряглась, чтобы не пропустить и понять. — Отчего далеко? Отчего не вместе? Не думал никогда, никогда об этом не думал…
Вагон качнуло на повороте, григорьевские слова смялись, смешались с грохотом колес.
Она невольно подумала о своей матери и о брате, то есть сначала о брате, что вот и он когда-нибудь окажется где-то вдали и не вместе, и только после этого — о матери; что вот все-таки мать, и они всегда мотались из города в город, будто где-то должно быть особенное, а везде было одинаково, везде надо работать и дармовой радости нигде не находилось, а сибирская бабушка с рождения живет на одном месте и никуда ее не тянет, и в доме ее особый дух, который стал Саньке понятен только сейчас, — что-то свое, доброжелательное и сильное, особый как бы воздух, полный памяти, оставленных движений и естественных усилий жизни, а в материнских жилищах ничего похожего никогда не прорастало, в них всегда пахло полировкой и ковровой пропиткой и хотелось куда-нибудь уйти, и Санька ушла, а потом уйдет брат и куда-нибудь от неглубокой тоски переедет мать, чтобы жить сначала, отряхнувшись от набежавших
Санька прислушалась к жизни Григорьева под ее полкой, не уловила особой опасности для него и задремала, а разогнавшийся поезд мотал пассажиров из стороны в сторону.
Вечером Григорьев, чтобы избежать необязательного дорожного общения, уступил нижнюю полку двум мужчинам неудобно парадного вида. Тот, что старше, похожий на председателя колхоза-немиллионера, едва вошел, стал долгожданно стягивать с шеи галстук. Младший, хоть и поглядывал на чемодан, в котором, видать, пребывали спасительные тянучки, крепился, был, похоже, лицом начальственным и не хотел подрывать авторитет демократическим видом. Чтобы не мешать людям, Григорьев отвернулся наверху к стене и незаметно заснул.
Приснились ему какие-то несчастные поля в каком-то вроде бы колхозе, куда его прислали председателем. В чем было несчастье полей, Григорьев уразуметь не мог, но точно знал, что поля жалуются по ночам, а днем молчат, что обижают их какие-то тянучки, которые на рассвете прячутся в чей-то огромный, как амбар, чемодан, и добраться до них нет никакой возможности.
Проснувшись от такого внутреннего неудобства, он услышал, что про поля и колхоз внизу говорят на самом деле, наседает густой и хриплый председательский голос, а молодой и начальственный лишь вставляет короткие полуоправдательные реплики. Хриплый насильно понижался до шепота, но было очевидно, что ему хотелось гаркнуть, и даже бы чего-нибудь побольше хотелось, так в нем клокотало и накалялось.
Молодой уклончиво напомнил:
— Людям мешаем, Иван Кузьмич. Некультурно.
Иван Кузьмич угрюмо замолк. Григорьева опять кинуло в сон, но ненадолго. Прежний яростный голос снова припер того, в начальниках:
— Кому ты очки втираешь? Себе? Мне?.. Легкой жизни ты искал! И старуху-мать бросил! Да за одно это тебе доверия не должно быть ни в чем, а ты командуешь! Чего ты нам командуешь: это можно, это — ни-ни? Без тебя не знаем?.. Кто ты есть? Словоблуд ты есть! Тебя для общих нужд учиться послали — ты вернулся?..
— Вспомнил… Меня на комсомольскую работу взяли — не знаешь будто.
— Взяли тебя, как же! Понимаем, как взяли. Жена-то на сколько старше? На одиннадцать? Не развелся еще? Помоложе у начальства дочек не нашлось? Да и то сказать — откуда, если с до новой эры сидят…
— Ну, за такие-то слова и ответить можно!
— Было, было! — лихо возрадовался хриплый голос — Была у таких власть лет пятьдесят назад. Тогда чего нас было не обмануть, темень российскую, на всякий революционный клич беззаветно отзывались. Сукин ты сын, гад! Не твое время! И не перед тобой мне отвечать! Это ты у меня сейчас. Это ты мелиорацию Лешего болота провел! Приедь теперь, полюбуйся! Треть земель сгинула — осушили, называется… Да и с остальными что через пять лет будет?.. Насильник ты! Варнак!
Послышалось нечто сочное и скользящее. От начальственного потрясения варнак поначалу пребывал в молчании, потом возопил:
— Товарищи! Вы свидетели!
— Снят! Ныне все спят!.. За болото тебе! За твою мать-старуху! За отцову землю, которую ты испил и высушил, подлая ты иуда… Святотатец!..
Начальство, похоже, толкнули на сиденье, и там оно очевидно сузилось и затихло.
Большой председательский рык уменьшился до всхлипа.
— Убили… Убили!.. — металось и стенало под второй купейной полкой. — Извели Россию… извели!