Он увидел
Шрифт:
Шаркнул чемодан, дернулась дверь — проклятый ушел от беды.
Внизу стенало под грохот колес:
— Убили… Убили! Извели! Куды деться-то? Куды?!
Григорьев лежал, не шевелясь. И Санька не дышала.
Утром нижние полки были пусты.
Григорьев вышел в коридор и спросил у проводницы, не знает ли она, когда вышли попутчики снизу.
— Какие попутчики? — воззвала вдруг проводница. — Не было никого! Ну, работа! Кому попутчиков, кому чтоб а купе пусто, каждый что ни то норовит, головы нет — за стоп-кран хватаются, а у меня пятый час чай разгореться не может! Не было попутчиков!
Григорьев
Санька тихая была, ни о чем не обмолвилась, и непонятно, существовало для нее ночное или нет.
Григорьев совсем впал в задумчивость, с некоторым страхом прислушиваясь, как отдирается от гладкого несуществования и ранит себя тоской по наилучшему, и по угасшему, и по еще несовершившемуся.
Предстояло пересесть на другой поезд.
Билетов на ближайшие сутки не оказалось. Они неприкаянно побродили по переполненному вокзалу, в котором консервировались многолетняя духота и запахи туалета. Не нашлось ни одного свободного места. Люди расположились на временное жилье основательно — с младенцами, пеленками, кипятком из общего крана, с неторопливыми повествованиями о детях, зарплате и начальстве, которое неизвестно что себе думает. Григорьев отметил, что о начальстве говорят все, а о подчиненных никто. Григорьев остановился среди духоты и попробовал обдумать обнаруженную особенность, но вмешалась Санька и сказала, что тут мало кислорода и лучше выйти под открытое небо и поискать скамейку в тени.
Они вышли, но легкомысленное Санькино предложение не материализовалось — все скамейки и все тени были переполнены желающими куда-нибудь уехать. Санька повертела головой, сориентировалась по солнцу и потащила Григорьева на газон, где около пыльного вяза оказался свободный пятачок, на который никто из-за солнечно-ударного припека не претендовал.
— Занимайте место, — шепнула Санька, — тут через час тень будет.
После затяжного абордажа вокзальных касс Григорьев был согласен занять что угодно, хотя и напомнил себе, что топтать газон нехорошо.
Санька, забронировав рядом с Григорьевым место своей сумкой, побежала насчет холодного питья и скорой еды, а Григорьев подтянул под голову брошенную кем-то предыдущим газету и вытянулся на затоптанной траве, среди которой пытались прорасти гофрированные лимонадные крышки. Палило невтерпеж. Григорьев покосился по сторонам. Женщины сидели, приспустив козырьком платки и косынки, мужчины соорудили головные уборы из затянутых по углам носовых платков, из лопухов и газет корабликом. Григорьев какое-то время притворился интеллигентным, но соседская тетка оторвала половину газеты, кое-где промасленной, и щедро протянула Григорьеву:
— Прикрой голову, миленький. Да и обувь сними, чего уж тут, раз табором встали.
Григорьев посмотрел в спокойное скуластое лицо, даже будто вошел в него, и его пустили, его приняли и что-то в нем поняли. Женщина спорым округлым движением подтянула сумку, достала половину домашнего пирога и штук пять помидоров, положила поверх два плавленных сырка:
— На здоровье, миленький.
Григорьев не отнекивался, принял даруемое и подумал, что вот так, наверно, и подавали когда-то странникам и беглым каторжникам, не унижая и не возвышаясь, равный равному, не требуя ни благодарности, ни воздаяния, побуждая и тебя в следующий раз отдать свое и через
— Я принесу!
* * *
Перед Смоленском Григорьев вдруг очнулся от долгой отрешенности, стал благодарить Саньку за помощь и за все, снова благодарил, и еще, но чувствовал недостаточность своих слов и, сбившись в который раз, снова начинал говорить, что без нее и без Самсонова он ничего бы не смог, и что она, конечно, удивительная, раз так много приняла на себя, что вот как ему повезло — даже ехали вместе, и всю дорогу ему было не так уж тяжело и даже почти спокойно, а все это, конечно, оттого, что у нее такой талант понимать и молчать, и вот адрес, пусть она заходит в любое время, она ему теперь как сестра. А в какую ей сторону?
— На Ленинский проспект, — ответила Санька, с немалым основанием полагая, что такой проспект есть в любом городе.
— Ну, это совсем просто, — почему-то обрадовался Григорьев.
Они еще раз попрощались, Григорьев побежал к автобусу, а Санька осталась.
В отделе увидели несколько нездешнее лицо Григорьева и с расспросами лезть не стали, одна Нинель Никодимовна, напрасно прождав весь день чуть большего, чем обычный забывчивый кивок в ее сторону, подошла после работы к Григорьеву и взяла его под руку. Григорьев отстранился с некоторым испугом, но тут же спохватился и улыбнулся неуверенной улыбкой.
— Что с вами, Григорьев? — спросила Нинель Никодимовна. Хотела спросить мягко и участливо, но получилось недовольно и с капризом.
В ответ Григорьев сузился в плечах и промолчал.
— Да, конечно, похороны это всегда ужасно, — проговорила Нинель Никодимовна. — Даже когда хоронят чужих. Эти оркестры, все это… Что же случилось с вашей сестрой?
— Не надо, прошу вас, не надо, не надо об этом! — морщился, сжимался, убегал весь в темноту Григорьев. — Не надо об этом…
— Простите, Николай Иванович, я не хотела ничего плохого, — опустила голову Нинель Никодимовна и так, с опущенной головой, глядя совсем в сторону, напряженно-безразлично предложила: — Вы не зайдете ко мне?
— Нет, нет! — отпрянул Григорьев. — Я не могу, я сейчас не могу, вы простите…
— Да ради бога! — с ненужным великодушием воскликнула Нинель Никодимовна. — Я ведь и хотела-то всего… Не могу же я никак не реагировать, если у вас такое несчастье.
— Не надо реагировать, прошу вас, умоляю, не надо реагировать! — бормотал Григорьев, бледнея и отчего-то вытягиваясь в длину. Нинель Никодимовна с удивлением на него смотрела. — Извините, Нинель Никодимовна, я немного… Я болен немного… — смято говорил Григорьев, и в самом деле почувствовал себя вдруг разбитым и нездоровым.