Он увидел
Шрифт:
При этом для нее было совершенно очевидно, что Григорьев не может поступать безнравственно или нечестно, а как раз наоборот: все, что от него исходило, могло быть только очень честным и очень нравственным, так что в этом, возможно, и заключалось главное назначение Григорьева в жизни.
Утром Санька, рассеянно смотревшая в окно, вдруг очнулась, ей захотелось встать и начать делать что-нибудь. Да, но Григорьев, остановила она себя, лучше его не тревожить. Но по легкому своему состоянию она тут же поняла, что у Григорьева убийственное его настроение улеглось, что он может сейчас
— Сашенька?
— Я не сплю, Николай Иванович, — радостно отозвалась Санька.
А невидимый Григорьев спросил снизу очень заинтересованно:
— Сашенька, вы любите кого-нибудь?
Санька невольно взглянула на две другие полки, словно боясь обнаружить на них хозяев, с утра отправившихся в ресторан, и ответила:
— Не знаю…
— Вы не знаете, есть ли у вас такой человек?
Санька, радуясь, что недосягаема для его взгляда, ответила:
— Человек? Человек есть. Но я не знаю, как назвать мое отношение к нему. И мне не нравится слово любовь. У нас ведь все люблю: кошку люблю, репу люблю, стихи люблю. Один жену бьет, другая мужа поедом ест, а все — любят. Вы, может быть, одно под словом любовь подразумеваете, а я другое, я вам отвечу, а вы никогда и не узнаете, что же такое я вам сказала.
— Вы полагаете, что слово, обозначающее все целиком, на самом деле относится лишь к частности? Люблю этого человека — люблю в нем не все, а только что-то? Люблю, как он говорит мне что-то нежное, люблю, что он приносит много денег, люблю его красивое лицо… Так?
— Нет. Я про другое. Я о слове говорила, что не понимаю его. Кошка мышь любит, а мыши крупу. Слово одно, а содержание не совпадает.
— Но вот людей — множество, а тот человек у вас — один. Чем-то вы отличили его от других?
— Да, — сказала Санька, — я выбрала его, чтобы идти с ним по жизни. Он мой спутник на все мое время.
Григорьев замолчал там внизу как-то странно. Через минуту донесся его голос — совсем другой, дрогнувший и смущенный:
— Сашенька… Извините меня за этот разговор. Я дуролом и болтун. Простите.
И он весь день относился к ней осторожно и почтительно, таскал лимонад, мороженое, каменные пряники и пресных вареных кур и упрашивал все это съесть, как будто ей срочно требовалось усиленное питание.
Они вышли в старинном городе, когда-то купеческом и сонном, который теперь ощетинился по окраинам высокими стройками и напряженно выл транспортом, оставаясь за добротными стенами деревянных домов с резными наличниками окон со ставнями, за кружевными свесями наглухо заколоченных парадных входов все же каким-то обособленным, безучастным, решившим затворником промолчать свой оставшийся не такой уж долгий срок. Григорьев и Санька пешком пересекли его и забытыми тихими улочками вышли к кладбищу, которое пышно курчавилось сомкнутыми столетними липами, а за оградой было тенистым и приветливым. То замшелые, то ухоженные мраморные памятники тянулись вглубь, становясь постепенно все незначительнее, уменьшаясь в размерах, сменяясь витыми железными крестами, стелами из мраморной крошки и бетона и жестяными,
— Забыл, — виновато сказал Григорьев. — Видимо, забыл… — Он растерянно повернулся к Саньке. — Я почему-то его не нашел.
— Так это же давно было, ничего удивительного, — сказала Санька. — Давайте еще раз пройдем и посмотрим. А может, аллея какая-нибудь не та. Давайте походим и поищем.
Но и на второй и на третий раз могилы отца Григорьева они не нашли.
Григорьев заволновался, беспокойно оглядывался, шел в одну сторону, в другую, резко останавливался и поворачивал обратно, кружил на небольшом пространстве и не мог ничего определить.
— Николай Иванович, — позвала его Санька, — тут же должна быть контора. План какой-нибудь или записи, а то ведь и действительно запутаться можно. Давайте спросим?
Григорьев снова почти пробежал по исхоженному участку и остановился потерянно.
— Не нашел. Могилу отца не нашел.
— Пойдемте, пойдемте, — тянула его Санька. — Узнаем через контору, и ничего такого.
— Через контору… — криво проговорил Григорьев, совершенно себя презирая. — И отца через контору. Ну, пойдемте.
В белой часовенке у кладбищенского входа они нашли маленького старичка в очках и овчинной телогрее. Дедок что-то такое убрал со стола, а за его спиной стоял большой распахнутый сейф, а в нем булочка и две бутылки кефира, — сейф использовался как естественный холодильник. Впрочем, в часовенке и так было нежарко, даже после солнечного дня как-то особенно холодно и по-каменному тяжело.
Дедок прикрыл сейф, сел за стол, запахнул телогрею и выслушал просьбу.
— Год-то хоть помните? — спросил он вздохнув.
Григорьев и год назвал, и месяц, и день.
— Ну, и то ладно, — произнес дедок как-то насмешливо, отчего Григорьев покривился, а Санька успокаивающе взяла Григорьева за руку.
Смотритель слез со стула и на корточках стал рыться в оказавшейся за столом небольшой тумбочке — много все-таки набралось имущества в часовенке. Дедок вытащил толстый, истлевший по краям гроссбух, на картонном переплете которого чья-то давняя рука начертала фиолетовыми, выцветшими теперь чернилами: «Приходная книга».
Дедок долго листал Приходную книгу, дотошно тыкал корявым указательным пальцем с роговым коготком на месте ногтя в каждую фамилию и наконец уперся пальцем окончательно:
— Григорьев Иван Петрович. Родился сентября второго, года одна тысяча девятьсот двадцать первого, умер октября тринадцатого, года одна тысяча девятьсот шестьдесят четвертого. Так?
— Так, — кивнул Григорьев.
— Квартал Б, улица 7, нумер 7129, — сказал смотритель. — Ну, пошли.
Смотритель засеменил впереди них быстро и споро, овчинная телогрея разлеталась без ветра. Он свернул на аллею, по которой Григорьев и Санька уже много раз проходили, и, дойдя до облупившейся железной оградки с низеньким надгробием внутри, снова ткнул своим покореженным роговым коготком: