Опознание. Записки адвоката
Шрифт:
Я познакомился с мальчиком с третьего этажа. Мы жили на четвертом. Как звали мальчика, забыл. Помню только, что он был мой ровесник, очень плотненький, а его отец – огромного роста водопроводчик. Водопроводчик вскоре, возвращаясь с охоты, погиб в тяжелой автоаварии вместе с целым автобусом соратников. Вероятно, по доброй русской традиции водитель автобуса был пьян не меньше, чем пассажиры. В конце концов, это только справедливо – если равенство, так во всем. Мы дружили с тем мальчиком, вместе гуляли, бросали камни в большие, как пруды, совершенно миргородские лужи во дворе. Брызг бывало много, и мы оба частенько оказывались насквозь мокрыми. По этому поводу между нашими родителями время от времени возникали дипломатические трения. На тему, кто кого облил: наш вашего или все-таки ваш нашего. Справедливости ради отмечу, что моя семья никогда не возбуждала вздорных дискуссий. Инициатива исходила всегда от другой стороны. Так что друзьями мы были с безымянным мальчиком в прямом и переносном смысле неразлейвода.
Но однажды мы с ним подрались. То есть, может быть, и не однажды,
Нас разняли. Жизнь пошла своим чередом, покачивая аппетитными боками. И позже при неизбежных мальчишеских схватках я никогда не мог заставить себя бить кого-то. В лучшем случае стискивал противника, чтобы нейтрализовать его. Силы мне хватало. Но заглядывать в глаза очень скоро перестал даже пытаться. Много позже, в старших классах, мне пришлось наблюдать драки. Видя, как одно двуногое хладнокровно, можно даже сказать, методично, «выключает» другое двуногое ударом ногой в лицо, я цепенел от ужаса. Не от страха за себя, а именно от ужаса. Экзистенциального, хотя, конечно, это пышное слово я узнал гораздо позднее. Я наблюдал, как победившая особь удаляется как ни в чем не бывало, а побежденная неподвижно лежит на земле, едва не погибая от боли. Мне казалось, что мир должен развалиться на куски: ведь происходит нечто невозможное, чудовищное, сатанинское!
Демонстративное поведение свойственно всем животным. Это – естественно, природно. Звери и птицы, насекомые и червячки не умеют ни говорить, ни писать, они не знают даже, как влететь, вбежать, вползти в Интернет… Животным, нашим братьям меньшим, ничего не остается, как оскаливать клыки, топорщить гребень, распрямлять спинной плавник, а то и просто угрожающе покачиваться на четырех ногах, многозначительно рыча. Люди ведут себя несколько по-иному: они томятся, оставаясь людьми, зато, если повезет, с прямо-таки эротическим удовольствием соскальзывают в зверство. (Не в этом ли глубинная радость секса? Только на первый взгляд сексуальная радость заключается в том, что тебя лижут и гладят. На деле она совсем в другом. Ты совлекаешь с себя одежды, становишься голым, а вместе с одеждами сдираешь и коросту тысячелетней культуры. Становишься зверем, свободным от всего и вся. Включая надоевшую до чертиков человеческую сущность…)
В младших классах я столкнулся с проблемой, для меня заведомо неразрешимой. Как теорема Ферма или квадратура круга для взрослых. Я заметил, что мальчишки перед тем, как подружиться, должны сперва подраться. Или хотя бы поколотить друг друга мешками со сменной обувью. То было странно. Я никак не мог понять, для чего нужны ритуальные гримасы и прыжки с отвратительным словесным сопровождением. Мало того что ты корчишь выверенную практикой рожу, встаешь в нелепую, якобы наступательную, а на самом деле совершенно театральную позу, ты еще должен выдать какую-то дебильную оскорбительную скороговорку! Я не мог этого постичь: зачем же, если есть взаимная симпатия, нужно драться? Или, что еще гаже, изображать драку? Почему нельзя сразу подружиться? Мир как-то незаметно разламывался на «я» и «все». Среди «всех» я не находил себе места. Ниши, называемой, как я позже узнал, экологической. Насколько помнится, я не делал официальных заявлений. Я просто уходил от всех и мучился… Мне казалось: раз все делают так, а я так не могу, значит, я – урод. Лишь вволю намаявшись и настрадавшись, я понял, что урод все-таки не я…
Или первый, или второй, какой-то совсем младший класс. Перемена. Школьное здание, типовое, с писательскими медальонами по бокам фасада, спланировано так, что каждый этаж из конца в конец пронизывается коридором. В геометрическом центре, посередке, проще говоря, коридор вспухает рекреационным залом. Слово «рекреация» застряло в голове так же прочно, как стальная арматурина в железобетонной плите. На переменах нас, малолеток, заставляли гулять по рекреации парами. Мы гуляли, куда же денешься. И кому только пришла в голову мысль выстраивать детей, подвижных, как ветер, в подобие чинной мазурки? Однако же в момент, когда в меня воткнулся очередной шип, мы, малыши-неофиты, были не в рекреации, а в самом конце коридора, у двери в класс. Вопреки правилам старшеклассники оказались тут же. И воспользовались ситуацией. Они мучились созреванием, похмельем после детства, и их мучения принимали самые причудливые формы. Впрочем, это не извиняет старшеклассников. И даже не смягчает их вину. Каждый «человеческий детеныш» (по Киплингу) короткое время страдает от гормонов, а всю оставшуюся жизнь – от комплексов. И что же из того? Мучиться надо за собственный счет. Не осознавая, разумеется, ничего из сказанного выше, «лбы» перекладывали свои проблемы на нас, крошечных, в панике жавшихся в углу. Старшеклассники играли нами. Они встали в кружок и, выхватывая из кучки малышей кого-нибудь похудосочней, принимались бросать его друг другу. Как мячик. Я ждал своей очереди и едва не терял сознание. По крайней мере, сейчас мне кажется, что это было именно так. И то не был страх боли. Я же видел, моим друзьям по несчастью больно не делают, ими просто играют. Мягко. Отчего же тогда я чуть было не сомлел? А от осознания (по Высоцкому) и просветления… Это ведь было впервые в жизни: почувствовать, что весь ты, с переживаниями и мыслями, с глазами, распахнутыми в мир, и прочей духовной начинкой, с волей, наконец, тогда еще действительно свободной, весь ты как-то невзначай, на потребу некоей «группе лиц» становишься вещью. Кеглей. Или, как в тот незабываемый денек, мячиком. Неодушевленным то есть предметом… Раздвоение, противоестественное сочетание полной свободы внутри с абсолютной внешней несвободой почти непереносимо для человеческого существа. Самое паскудное, что ты ничего сделать не можешь: живешь себе, о чем-то думаешь, кого-то любишь или наоборот, но в какой-то момент, по стечению обстоятельств, ты уже просто мячик. И летишь не в горнюю высь, а туда, куда бросят. С одним из мальчиков-мячей, пока он летал из рук в руки, я встретился глазами. Именно в этот миг (а то был именно миг, мальчик летал безостановочно) очередной шип вошел в меня. В то место, где душа. Длинная-предлинная заноза с неровными краями. В глазах у мальчика было столько всего, чего словами не опишешь…
Я до сей поры не могу смириться, когда мы, люди, воспринимаем друг друга не как людей, а только как физическое тело, или служебную функцию, или как фамилию в списке. Я, конечно, уже научился понимать, что иначе, видно, никак нельзя; наловчился закрывать глаза до того, как в них влетит соринка чужого отчаяния. Но смириться все равно не могу. Вот ведь какое неудобство. Кстати, до меня в тот раз очередь так и не дошла. Звонок на урок выручил. Но какое это имеет значение? Лично мною не сыграли, но вещью-то, пусть невостребованной, я побыл.
Почему разные люди неодинаково относятся к неправде? Не к той, которая ложь, а к той, которая несправедливость. Что, людей по-разному воспитывают, разные книжки дают читать? Или просто жизнь у каждого идет по-своему, складываясь, как иней на стекле, в каждом окошке особенным узором. Жизнь, так сказать, кует характер, а раз жизнь у каждого своя, то и характеры у всех непохожие… Может быть, так, и все просто? Да нет. Все еще проще. Существует максима, афоризм (забыл чей): характер – это судьба. Правильный афоризм. Потому что не жизнь кует характер, а совсем наоборот – характер рисует узоры на стеклышке жизни. Моей и вашей, любой. Мелкие детали узорочья зависят, конечно, от обстоятельств и даже от книжек, которые нам в детстве дают читать. Но лекало задает характер. Деятельный человек, искрящийся электричеством избыточной энергии, не станет читать нудную философскую прозу. Просто не станет, и все. В лучшем случае сделает вид, что читает. Абстрактный мыслитель ни капельки не рискует погибнуть в лапах белого медведя, он ведь ни при каких обстоятельствах не пойдет штурмовать Северный полюс.
Да и неодинаковость нашу тоже не стоит переоценивать. Конечно, каждый чувствует себя удобно только в собственной шкуре. Более того, человек, как любят говорить занудные философы, есть микрокосм, поскольку в своей черепной коробочке вмещает целый мир. Такой, каким он его понимает. И думают-то все люди об одном и том же: зачем – я, зачем – все. Куда мы «едем» и кто все это сотворил? Такое впечатление, будто Творец нарочно размножился в миллиардах человеческих экземпляров, чтобы поразмышлять о самом себе, подумать вслух, и не в одиночку, а при поддержке, так сказать, большой аудитории. И экземпляры думают и думают до седьмого пота, но до конца никогда не додумываются. Тот, о Ком они размышляют, Сам установил их раздумьям непреодолимый предел. И это, конечно, один из самых выдающихся «приколов» Творца!
Характер, стало быть, определяет, каким быть узорам на стекле. Я свой характер вместе с музыкальным слухом унаследовал от отца. По словам матери, он был яростный правдолюбец и на несправедливость к себе и другим реагировал остро. Как на боль. Поразительно, но я совсем не помню своего отца. Он умер, не дожив до тридцати пяти. Мне шел одиннадцатый год. Казалось бы, не три и не четыре, должен помнить. Я и в самом деле могу вырвать из темноты множество эпизодов, в которых участвовал отец. Утро его смерти я помню до мельчайших деталей. Но его самого, его лицо, его голос, манеру речи, мимику вспомнить не могу! Каждое детское воспоминание словно кадр, иногда размытый, иногда феноменально четкий, но отец… всегда за кадром. Почему? Я долго не мог найти причину. Казалось, что какой-то изъян во мне. Если по правде, я и сейчас отчетливо не понимаю. Но догадываюсь. Из близкой родни, в сознательном возрасте знавшей моего отца, в живых остались только два человека: мама и ее родная племянница, приходящаяся мне соответственно двоюродной сестрой. Они с матерью почти ровесницы. Обе в один голос утверждают, что я невероятно, то есть так, что трудно поверить, похож на своего отца. Та же походка. То же лицо. То же выражение глаз. Тот же голос, мимика и манера говорить. Тот же… почерк! То же восприятие мира. Хронически больного, неправильного мира. И я подумал, такое полное сходство – неспроста. Мне пригрезилось, что я не только сын своего отца, но его… реинкарнация. Я – продолженный он. По непонятной, несущей печать садизма прихоти судьбы его жизнь была оборвана противоестественно рано. А потом стал жить я, хотя на самом деле не я, а все тот же он, мой отец, только в новой, моей оболочке. Может быть, именно так и обстоят дела? Тогда все понятно. Я не должен помнить себя самого в прошлом существовании. Это – недопустимо, несовместимо с жизнью.