Опознание. Записки адвоката
Шрифт:
Матч 1978 года в Багио, филиппинской столице, стал историческим событием. Я тогда уже не был ни ребенком, ни даже юношей. Я был двадцатидвухлетним отцом семейства! Но переживал за Корчного с не меньшей страстью, чем когда-то давным-давно, в другой, отроческой жизни болел за Фишера. Только понимал гораздо больше. И в шахматной игре, и в околошахматных играх. Господи, как мне хотелось, чтобы Корчной победил! В советской печати его поливали грязью, до того зловонной, что ни в сказке сказать, ни пером описать невозможно. Кремлевские тупицы боялись победы Корчного до трясучки. Еще бы! Предатель, перебежчик, лицо без гражданства станет чемпионом мира по шахматам?! Это пострашнее Фишера… Ведь шахматы наряду с хоккеем были парадной витриной противоестественного режима, в который сталинские огрызки заковали страну. И я чаял победы Корчного не только ради него самого. Мне было страшно интересно, что станут делать в случае нашей с Корчным победы лично Леонид Ильич Брежнев, Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза и весь советский народ. Ведь они так беспримерно подло обошлись с ним!
Когда матч начался, я был на сборах, венчавших военную кафедру университета. Так что я забежал довольно далеко вперед, но иначе не получается. Странно, но факт: даже на фоне штурма юридического факультета, ранней женитьбы, рождения дочери,
Матч, если коротенько, проходил драматически. Поначалу ничьи. Равная игра. Но уже в пятой партии Корчной почти выигрывает, Карпова спасает только его феноменальная цепкость в защите. Зато ставится рекорд: если средняя продолжительность шахматной партии 40–50 ходов, то эта партия длится 124 хода! Восьмую партию выигрывает Карпов, но уже в одиннадцатой Корчной сравнивает счет. Все, казалось бы, идет хорошо. Но… Тринадцатая партия откладывается с явным преимуществом у Корчного. Не помню уже почему, но перед ее доигрыванием соперники играют четырнадцатую, и она тоже откладывается, только на сей раз с несомненным перевесом на стороне Карпова. Доигрываются партии в один день. Я успел записать с голоса диктора обе отложенные позиции и нисколько не сомневаюсь: счет сегодня вечером изменится, будет 2: 2. Но Корчной срывается и проигрывает… обе партии! Так что никакие не 2: 2, а совсем наоборот, 3: 1 в пользу Карпова. Печально, но это, оказывается, еще только цветочки. В семнадцатом поединке Корчной за минуту до победы грубо ошибается и проигрывает. Счет 4: 1. При игре до шести побед положение угрожающее. Может, конец? Пора бежать в гардероб, пока нет очереди? Но после короткой серии ничьих великий аутсайдер выигрывает двадцать первую партию. Счет становится 4:2. Вроде бы не так уж и безнадежно. В двадцать второй партии ничья. И в двадцать третьей – тоже. И в двадцать четвертой, и в двадцать пятой, и в двадцать шестой. Двадцать седьмую Корчной играл белыми фигурами, и ничто, как говорится, не предвещало беды. Но беда случилась, Карпов выиграл. Счет стал 5: 2. Ах, по Галичу, чего ж тут говорить, что ж тут спрашивать… Советский народ, не говоря уж о партии и правительстве, предвкушал победу. Знай наших, собака! Вспомни-ка, полужидовская морда, чей ты хлеб жевал аж до сорока годов!
Я был в отчаянии. Сборы закончились, я на твердую «четверку» сдал материальную часть артиллерии, а в стрельбе из автомата Калашникова достиг выдающихся успехов.
– Отлично стреляет этот студент! – изволили сказать товарищ майор, похлопывая меня стартовым флажком по плечу.
Семья после двухмесячной разлуки приняла меня в объятия. Но что все это значило при счете 2: 5?! Что? Да ничего. Семья-то никуда не денется, и я никуда не денусь от семьи, а вот матч, похоже, проигран…
Но матч еще не был проигран! Корчной черными выиграл долгую двадцать восьмую партию и сразу же еще более продолжительную двадцать девятую. 4: 5 однако… В тридцатой партии – ничья. А тридцать первую в виртуозном эндшпиле снова выигрывает Корчной! 5: 5!!! Такого героизма, такого финишного рывка не знала история шахмат. Я ликовал. А партия и правительство набычились, склонили двуединую башку и стали в предынсультном напряге соображать, как спасти советскую шахматную честь. Раздавленного чемпиона мира отволокли на какой-то то ли футбольный, то ли баскетбольный матч. Развеяться. К нему прислали несчастного Михаила Таля. Утешать и тренировать психологически. На Филиппины в срочном порядке вылетел президент советской шахматной федерации, заслуженный космонавт, чью фамилию я вспомнить не могу. Он, надо полагать, олицетворял собой весь советский народ, явившийся на выручку к своему неустойчивому чемпиону: «Толя, твою мать, ты что же делаешь? На тебя… смотрит все прогрессивное человечество! Ты что за… погнал? Давай-ка соберись. Или ты с нами, или…» Господи, как же все это было смешно! И противно. Карпова толкали к победе, словно непробиваемую девственницу к брачному ложу.
Тот матч в Багио стал частью моей жизни, моего духовного опыта. Много лет спустя я купил книжку В. Корчного «Антишахматы». Не могу удержаться, чтобы не привести здесь фрагмент, относящийся к тридцать второй партии великого матча, ставшей последней. «Я пришел на игру. Очевидцы рассказывали, что в этот день зал напоминал скорее арену полицейских маневров, нежели мирное шахматное соревнование. Здание было переполнено одетыми в штатскую форму полицейскими. Что меня поразило накануне партии: я встретился пару раз глазами с советскими – на их лицах было затаенное торжество, злорадство. У вас никогда не было такого чувства, читатель? О, это незабываемое ощущение! Вы проходите сквозь строй ненавидящих глаз, и каждый в этом строю мысленно разделывает вас под жаркое. Пожалуй, тот, кто не испытал такого, по-настоящему еще и не жил. А мне, дорогие мои, есть что вспомнить, уйдя на пенсию… Все шло своим чередом. Я подготовил вариант, вернее – новый ход в известном, хотя и не очень легком для черных варианте. Я анализировал его много дней, рассчитывая на психологический эффект новинки. Каково же было мое удивление, когда Карпов в критический момент ответил не раздумывая! Он знал этот ход, более того – я вдруг почувствовал, что он ждал его именно сегодня!.. По идее, я должен был быть к этому психологически готов – о том, что наши комнаты прослушиваются, я догадался уже после седьмой партии. И все-таки я почувствовал себя нехорошо… Я отказался явиться на закрытие матча… В матче, превращенном в побоище, где при пособничестве жюри были выброшены к чертям все понятия о честной игре, где бессовестно нарушались правила и соглашения, – в таком соревновании и церемония закрытия превращается в место казни бесправного… За три месяца матча я получил более трехсот писем из двадцати восьми стран… Вот лишь одна из телеграмм: “Всем сердцем с вами. Жан-Поль Сартр, Сэмюэл Бэккет, Эжен Ионеску, Фернандо Аррабаль”».
Да, Корчной проиграл матч. Но он таки дал им всем жизни! Заставил суетиться! Выставил на позор. Леонид Ильич Брежнев лично повесил на крошечную грудь Карпова орден Ленина. Нет слов. (Забавная деталь. Вручая награду, Л. И. прошамкал: «Молодец! Взял корону, так держи!» Возможно, проговорился? Подсознание подвело? Чего не знаю, того не знаю, но выглядели оба на редкость фальшиво.)
И вот Корчному уже скорее 50, чем 40. Он все дальше от «возраста вершины». Он по-прежнему изолирован. Но он по-прежнему побеждает! В претендентском цикле 1980–1981 годов Корчной
В 2000 году, взяв с собой младшего сына-подростка (он не играет в шахматы всерьез только лишь потому, что разгильдяй отец поленился его выучить), я отправился в главное здание университета, в актовый зал, на открытие «домашнего» матча между Б. Спасским и В. Корчным. Или В. Корчным и Б. Спасским, соль и специи по вкусу. Мне показалось, что Спасский изменился больше, чем Корчной: как-то ссохся, осел и засахарился. Корчной же, приподнимая то одно, то другое плечо, постреливая живыми глазами, был как ртуть. Или как дикобраз, шевелящий иглами. Никогда в жизни не сливавшийся с большинством, Корчной все время отстреливался. Какой-то университетский профессор в своем слове позволил себе констатацию очевидного в общем-то факта: мол, высшие достижения обоих участников предстоящего матча позади. В ответном выступлении Корчной, задрав одно плечо почти до небес, а другое окунув в самую преисподнюю, изогнувшись по-змеиному, вонзил в простодушного оратора острый клык:
– Профессор только что зачитал некролог!..
Когда отгромыхала торжественная часть, Корчной спустился со сцены и присел в первом ряду. Подписывать книжки. Я выжидал, пока схлынет маленькая толпа. В конце концов, двадцать шесть лет заочной «моральной поддержки», какую я оказывал Корчному, давали мне право хотя бы на пару секунд общения вне толпы. Я подошел и сверху вниз, поскольку он оставался сидеть, сказал:
– Виктор Львович, я ваш преданный болельщик с 74-го года…
– С какого? – переспросил он, будто бы не расслышав.
Выражение его лица в тот момент словами передать невозможно. Для Корчного было невероятно важно, кто перед ним: человек, болевший за него в трудные времена, или же мотылек, порхающий по разрешенной траектории. Я повторил громко и отчетливо:
– С семьдесят четвертого! Я заслуженный преданный болельщик…
Корчной встал. После целой жизни заочного сопереживания я впервые посмотрел ему в глаза. У него оказались добрые глаза. И честные. Я знал это, чуял с шестнадцати, елки-палки, лет! И я понял: ни комплиментов, ни хвалебных речей, ни поношений в адрес общих врагов – не надо. Корчного столько раз подвергали закаливанию, толкая то в паровозную топку, то в ледяную прорубь, что теперь уместно было только тепло. Человеческое, пусть даже слишком человеческое.
– Я хочу пожелать вам долгих лет, Виктор Львович.
– Спасибо, – ответил он в той же тональности.
Наверняка Корчной не запомнил нашей беседы. Мало ли было в его жизни куда более содержательных разговоров. Он ведь великий аутсайдер, боец, гладиатор, лучший… Имеет право забыть. Я-то помню.
Но каким ледоходом затащило меня так далеко в шахматную заводь? И в адвокатуру какие бурлаки заволокли? Маленький защитник индейцев, смешной школьный «правозаступник», покрывающийся аллергической сыпью от любой несправедливости, превратился в официального адвоката с неоднозначной, сказал бы Альфред Кох, репутацией. Как? Обе болезни – и шахматная лихорадка, и зуд заступничества – из одного корня. Он зовется (звался, к несчастью, звался!) Валентин Борисович Федоров. Дядя Валя. Описывая в самом начале фото с мотоколяской-лягушкой, я раскрыл инкогнито мальчика, держащего костыли. Да-да, того самого: в мутоновой шубейке, шапке, похожей на шлем космонавта, и валенках без галош. Этот мальчик – я. А вот мужчина в круглой фетровой шляпе, инвалид внутри маломощного кабриолета с трескучим мотором, – дядя Валя. Сейчас он подвинет себя к самому краю сиденья, схватится левой рукой за верхнюю кромку открытой дверцы. Вот в этот-то момент я и подсуну ему под мышку один из костылей. Тогда, опираясь на костыль как на длинный рычаг, он вытащит себя из машины, крепко держась за дверцу, встанет вертикально и выхватит у меня из рук второй костыль, чтобы самостоятельно вставить его себе под правое плечо. И начнется второй этап ежедневной операции подъема. Дядя Валя, покачивая мертвыми ногами в тяжелых протезах, словно раздвоенным колокольным языком, поднимет себя на первую ступеньку крыльца. Потом на вторую, то есть уже на само крыльцо, но тут под «ударный» костыль надо будет обязательно подставить ногу, чтобы он не ускользнул по гладкому камню, потому что, случись такое, дядя Валя упадет, и будет катастрофа. Пока я был совсем маленький, ногу под костыль подставляла тетя Тася, дяди-Валина мама. Потом, когда я подрос и перестал носить малышовые валенки, операцию стали доверять и мне. Оказавшись на крыльце, дядя Валя делал несколько шагов, более медленных, чем даже черепашьи, и прислонялся спиной к простенку возле дверей парадной. Тогда мы с тетей Тасей заталкивали мотоколяску в гараж. Метров пятьдесят от крыльца почти по прямой. Тетя Тася, просунув руку в опущенное окно дверцы, подруливала и давила вперед плечом, а я толкал сзади. Мне ужасно нравилось толкать. Я изо всей мочи упирался ногами в асфальт и напружинивался всем телом. Вдвоем мы развивали иной раз такую скорость, что перед самым гаражом тетя Тася кричала, чтобы я тормозил, иначе она не успеет выпрямить колеса, коляска встанет наперекосяк, и каково тогда будет завтра выталкивать его обратно… Я что есть силы «тормозил», хватая транспорт за задний бампер, но иногда коляска все-таки утыкалась носом в тыльную стену гаража. Без вредных последствий, правда. Тетя Тася запирала гараж, мы возвращались к висящему на костылях дяде Вале, и долгий путь домой продолжался. Чтобы только добраться до лифта, надо было одолеть два лестничных марша, из которых один – в целый этаж. Такая архитектура. Потом шла погрузка в лифт, подъем на четвертый этаж и выгрузка из лифта. Если он, как случалось частенько, был залит мочой или заблеван, дядю Валю начинало мутить, и он не сразу шел домой, останавливался у стенки перед финишным трехметровым рывком и выкуривал сигарету. Вышибал клин клином. Потом я шел к себе, в левый от лифта конец площадки, а он к себе, направо. Уходя, я слышал, как в раз навсегда заданном ритме скрипят костыли, шаркают ортопедические ботинки, потом, в развитие темы, дважды проворачивается ключ во французском замке, запевают и тут же замолкают дверные петли, снова, через порог, скрипят костыли, дверь бухает, и все стихает. Я слушал эту музыку почти каждый вечер десять лет. А десять лет, начальник, это срок…