Опознание. Записки адвоката
Шрифт:
«Есть упоение в бою!» Чистая правда. Профессия заставляет много думать. Занятие трудное. Человеческая биология (или зоология, если честно) побуждает скакать, бегать, делать что-то руками или ногами… Двигаться. А размышления – с одной стороны, самая человеческая, даже слишком человеческая работа. По Ницше. Но с другой стороны – неподвижность. И всегда, «с одной стороны» и «с другой стороны», примирение противоречий, нейтрализация контрдоводов. Мало того, требуется мгновенно, да еще и «с высоким подниманием бедра», промчаться от старта к финишу. Тут же выясняется: организаторы все перепутали. Финиш оказался стартом. Надо бежать снова, только в другом направлении. И заполошный бег длится без конца. Но снаружи – абсолютный покой. Ритмичный пульс, ровное дыхание, нормальное давление крови. Так, вероятно, бегают сфинксы…
Для человека, обреченного думать, делание, совершение поступка становится отдыхом. Почти счастьем. Нет толчеи аргументов, правое не становится левым, а левое правым, все просто и хрустально ясно. Дядя Валя вот уже семь
– Ты только не гони! – упрашивал он. – Совсем тихонько. Километров двадцать, не больше!
Я повиновался. Связал машины веревкой, и, с божьей помощью, мы тронулись. В роли буксира я выступал впервые. В роли баржи тоже ни разу еще не оказывался. Только много спустя, побывав в шкуре водилы, которого тащат на веревке, я понял, чего натерпелся дядя Валя в тот вечер. Его тарахтелка и с включенным-то мотором, разогретая, управлялась через силу. А мертвая, заледеневшая, и вовсе походила на вагонетку… Каждое торможение – почти инфаркт. Каждый поворот руля – тринадцатый подвиг Геракла. Но он справился. Даже в задний бампер моей «шестерки» ни разу не стукнулся. Подлинный интеллигент многое может. Не тот, который все время в соплях сомнений, а тот, кому было дано кое-что пережить и кое-чему научиться. Я поначалу никак не мог уразуметь, какую втыкать передачу, чтобы ехать «километров двадцать, не больше», но постепенно свыкся, и мы добрались. Вползли в ухабистый двор дома 3 по Новоизмайловскому проспекту, и все было почти как тридцать лет назад. Или наоборот? Дяди-Валина тарахтелка колыхалась по ямам молча, как никогда прежде. И я не толкал ее сзади, скользя валенками по льду. Это дядя Валя оставался теперь позади, а я, как флагманский корабль, вел его по фарватеру. Три десятилетия сплелись в венок. В венец. Словно мягкая велюровая шляпа, он накрыл наши головы. Выйди сейчас тетя Тася, было бы чудо, счастье. Но вышла Дуся.
Я взял самого себя, семилетнего, за руку, и мы стали дразнить время. Разве оно так уж всесильно?! Да нет же, время – дитя вечности, малыш, смешной и доверчивый с виду… С ним можно поиграть. Пощекотать шелковые ребрышки и подмышки, и оно станет извиваться со смехом, прижимать ручки к бокам и подтягивать коленки к груди. Оно будет смотреть на вас огромными мерцающими глазами. Опасная забава. Малыш глазами пошел в мать. В вечность. Нельзя смотреть ему в глаза. Нельзя.
Раз уж так получилось, я решил идти до конца. Влажная ручонка мальчика в валенках, моя ручонка, схватила меня за два пальца, указательный и средний, и не отпускала. С Дусей мы закатили умерший аппарат в гараж и вернулись почти бегом к дяде Вале, привычно распятому на костылях у двери парадной. Шаг за шагом, ступенька за ступенькой одолели два лестничных марша и погрузились в лифт. Поднялись на четвертый этаж. И дядя Валя, состарившийся дядя Валя стал говорить слова, которые мог сказать только мне взрослому, но никогда не сказал бы маленькому.
– Спасибо тебе. Спасибо… – повторял дядя Валя, волнуясь. – Уж так ты меня выручил! Так выручил!
И мальчик отпустил мою руку. То ли слился со мной, то ли просто ушел. Я смотрел, как они черепашьим шагом двигаются к двери. Со спины Дуся не очень отличалась от тети Таси. А дядя Валя оставался похож на себя прежнего как две капли воды. Скрипели костыли. Шаркали ортопедические ботинки. Дважды повернулся ключ во французском замке. Бухнула дверь. Время уснуло.
Моей зрелости тогда хватило, чтобы понять: не надо будить время. Пусть дремлет, неподкупное… Или только равнодушное? Неподкупаемое? Выкупить прошлое не представляется возможным. Нельзя возвращаться. Сколько же пропето сказаний, сколько написано романов, романчиков и повестушек на тему возвращения в прошлое… Прошлое с ветеринарной точки зрения животное
Но возвращаться – нельзя! Ни в Вырицу с червонными песками, ни в школьный коридор, где бродят вурдалаки-затейники. Ни тем более на Новоизмайловский проспект. Там, на запустевшей окраине, покоится дом. Пусть покоится с миром. После той эвакуации с Комсомольской площади я не видел дядю Валю живым. В их квартире уже давно живут неведомые люди. Я объезжаю Новоизмайловский стороной. Его как бы нет. Нет, и все! Но только – «снаружи». А внутри, в памяти, он есть, и он полон жизни. Я туда забегаю, когда захочу. Нюхаю мотоциклетную смесь, луплю по шахматным часам и ставлю для тети Таси свою заветную пластиночку-сорокапятку с алябьевским «Соловьем» в исполнении Аллы Соленковой… И тетя Тася плачет, но хорошими, сладкими слезами, а дядя Валя, откинувшись на подушку, курит «Стюардессу». И что бы они себе ни думали оба, они живы. Потому что я жив. И совершенно неважно, кто снаружи, а кто внутри.
Он был – и есть, и пребудет! – чище, чем я. Строже и щепетильней. Я-то, вместе со страной, запаршивел, приватизировался и либерализовался. Но только страна – придурковатая ли, святая ли – ни перед кем не в ответе. А я – в ответе. Перед бабушкой, о которой напишу, когда состарюсь. Перед дядей Валей. Потому что, как бы ни кривлялись политики, ни жирели барыги, сколько бы крови ни пролили слипшиеся с ними бандиты, лишь одно свято: мука бессловесного индейца, запертого в резервацию. Только его надо защищать, и только это зачтется. Но думать о таком нарочно не стоит. И они не думают, те двое на линялой фотографии – безногий адвокат в очках и шляпе и мальчик в мутоновой шубке. С костылями наготове.
Опознание
(Роман-миниатюра)
И в бархат ночи вбиты гвозди звезд…
О звездах, кажется, сказать больше нечего. Про них написано множество стихов и диссертаций. О живописных полотнах, картинах, проще говоря, и толковать не приходится. За промелькнувшие века тысячи холстов старательно закрашивались черным разных оттенков (у черного цвета много оттенков), и на этом погребальном фоне засвечивались миллионы свечек-звезд. Техника живописи неинтересна, важен результат. Столетия напролет художники-творцы, гордые маэстро, соревновались с Господом Богом на его же территории, на небесах. Неважно, настоящих или нарисованных. Исход соревнования неясен, поскольку до сих пор никто не рискнул выступить арбитром и присудить победу. Что же до Господа Бога, то он, не мелочась на потребу толпе, каждый божий вечер срывает занавеску с одного и того же холста – картины звездного неба.
В самом недавнем прошлом к традиционным способам передачи мыслей и чувств присоединилась изощренная киносъемка, а следом за ней общедоступное видео. Поэтому такие чисто художественные преувеличения старых времен, как «звезды не гаснут», «звезды смотрят вниз» и т. п., стали нам ближе и понятней.
Однако, несмотря на столь глубокую и разностороннюю проработку звездной тематики, нельзя сказать, чтобы все вопросы были решены. В частности, остается довольно темной проблема мерцания звезд. Почему, в самом деле, они мерцают? Псевдонаучная, с каким-то даже алхимическим привкусом теория тепловых потоков, которые будто бы колеблют воздух, а вместе с ним и изображения звезд, никого сейчас устроить не может. Гораздо ближе к подлинно научной картине мира гипотеза, согласно коей звезды просто-напросто ежатся в своих прозрачных колыбельках, мерзнут от абсолютного холода, пронизавшего мироздание… Чуточки, бесконечно малой толики тепла достало бы, чтобы отогреть любую отдельно взятую звезду, но беда была и остается в том, что взяться этой чуточке неоткуда. И вот звезды поеживаются обреченно, дрожат от холода, а мы за дальностью расстояния в соответствии с законами оптики воспринимаем это как мерцание.
Еще ближе к истине стоит проверенная временем теория небесного свода, которым, как перевернутой кастрюлей, накрыта сфера нашей жизнедеятельности. Звезды, жестко смонтированные на внутренней поверхности свода, вынуждены все время смотреть на землю и всяческую божью тварь, ее наполняющую. И вот они смотрят на эту тварь, смотрят на людей, чьи поступки напрочь не могут понять уже не первую тысячу лет, и чувствуют себя никчемными дурами рядом с мудростью Творца, закрутившего всю эту круговерть. Осознание неисповедимости господних замыслов как раз и повергает звезды в заметный даже невооруженным глазом священный трепет…