Опыт конкретной философии
Шрифт:
б*
163
изнутри позицию по отношению к мнению другого. Вопрос, который здесь встает, касается условия терпимости, а именно не под прикрытием ли некоторого ослабления связи, которая соединяет меня с моим мнением, я могу соблюдать толерантную установку по отношению к противнику (который, следовательно, перестает быть противником и становится соседом). В итоге не в той ли мере, в какой я придаю меньше значимости моему собственному мнению (и в какой я тем самым менее в нем уверен), я склоняюсь к тому, чтобы свидетельствовать по отношению к другому более широкую терпимость? Терпимость в таком случае оказывается в конце концов плодом определенного скепсиса, который, впрочем, может осознаваться в очень слабой мере. Таково вступительное замечание, на которое я сослался в начале этого очерка: не в том ли дело, что, поскольку верование стало мнением или, точнее, устремилось к тому, чтобы так себя квалифицировать, оно и смогло войти в мир? Конечно, я не считаю, что эта гипотеза должна быть просто и безоговорочно отвергнута. Но истина мне представляется куда более сложной. Можно себе представить в точности противоположную диалектику, и это как раз то, что мне теперь необходимо подчеркнуть. Поскольку я дорожу своим мнением и сознаю
Что же акцентируется в том случае, к которому я только что привлек внимание? Единственно сам субъект, его собственная определенность или же то движение, посредством которого он устремлен к некоторому утверждению. Я бы это пояснил так: я признаю относительно себя самого, что ценность верования состоит в том, что оно выражает саму суть моего существа, мою реальность как субъекта. Отталкиваясь от этого сознания, я признаю, что чужое верование предстает передо мной тоже как выражение — пусть и другое, отличное — личной реальности, другой личной реальности, которая также должна быть защищена. И любая персоналистская попытка (в широком смысле слова «персонализм») обосновать, узаконить терпимость, как мне представляется, будет опираться на такую предпосылку.
С другой стороны, есть трудность, которой мы не можем избежать. Рассматривая верование как способ осуществления личности, не пытаюсь ли я отвлечься от объекта, с которым оно связано, или, другими словами, от его направленности? Если считать мое собственное верование выражением меня самого, то не означает ли это неким
164
образом предать его, сдвинув центр его тяжести от объекта к субъекту? Не правда ли, что в самом этом предательстве кроется исток терпимости, его корень? Действительно, продумаем вновь всю проблему, фокусируя на этот раз значение понятия верования на объекте. И что же мы тогда обнаружим? Я верю в некоторую реальность, иначе говоря, в то, что эта реальность действует на меня как своего рода магнит и что характеристики моего верования диктуются мне самой этой реальностью, причем я сам способностью выбора в данном случае вряд ли обладаю. Но эта реальность, поскольку я верю в нее, не может не представляться мне долженствующей привлечь к себе внимание всех, как если бы она наделила мое верование в нее неопределенной силой распространения, в ходе которого оно встречает противоположные верования, на которые оно натыкается, как на преграды. Заметим мимоходом, что как верующий, стремящийся к обращению других, я проверяю то, что мы выше говорили о роли представления, мандата или наделения правом в акте терпимости или нетерпимости (я выступаю в качестве распространителя веры, и мне кажется, что отказ от обращения тех, кто не верит в то, во что верю я, послужил бы к обвинению меня в вялости). И чем сильнее моя мысль сосредоточивается на объекте моей веры, тем с большей необходимостью я буду расположен списывать на счет заблуждения ту оппозицию, которую встречает моя приверженность этой вере. Так как, действительно, если я, принимая во внимание исключительно субъекта, мог легко установить своего рода равноправие или равноценность верований, понимаемых как способы выражения личности, то теперь это уже не так. Как в этом случае я мог бы признать за объектом ложного верования что-либо подобное той абсолютной привилегии, которой пользуется объект моего собственного верования? Это невозможно без впадения в противоречия агностицизма, без того, чтобы моя вера подвергала отрицанию саму себя.
Скажут, что подобная приверженность еще не есть сама по себе нетерпимость. Во всяком случае, если мы вспомним, как я охарактеризовал проявляемую в действии терпимость — как признание и гарантию, данную другому, — то ясно увидим возникающую здесь трудность. В той мере, в какой я объект моей веры рассматриваю как священный, разве мне не воспрещается допускать в себе склонность поддерживать неверующего в его неверии? И более того, разве мне не предписано или, по меньшей мере, рекомендовано бороться против печального использования его, неверующего, собственной свободы (в том смысле, в каком я должен помешать ребенку или неуравновешенному человеку посягать на свою собственную безопасность или безопасность окружающих)?
Сколь ни кажется правдоподобной аргументация такого рода, мы чувствуем, однако, что она не является и не может являться определяющей, что в ней содержится ошибка, более того, мы чувствуем, что само дело дискредитируется в той мере, в какой оно использует диалектику подобного толка. Мы принимаем положение (но это убеждение недостаточно и требует своего обоснования), что пущенные в
165
действие средства в конце концов компрометируют саму цель и ведут к ее деградации, хотя они и должны ей подчиняться. «Ужасное в преступлениях против духа в том, — писала Генриетта Вальц, — что, как только хотят их разоблачить или наказать, сразу же вовлекаются в такие же насилия, в те же злоупотребления и эксцессы, против которых только что восстали». Но основной вопрос в том, чтобы узнать, на каком принципе можно основать терпимость, которая в действительности была бы противо-нетерпимостью и тем не менее являлась бы не выражением или свидетельством радикального скептицизма, но, напротив, живым воплощением веры.
Прежде всего нужно на самом деле подвергнуть тщательному анализу совокупность предпосылок, прикрывающих нетерпимость там, где она вполне сознает себя и пытается самооправдаться, тех предпосылок, о которых нельзя точно сказать, принадлежат ли они миру интеллекта или же миру аффектов, но которые тем не менее отвечают состоянию недоверия или опасения. «Если я не наведу порядок, то есть если я не найду средства, чтобы приостановить развитие
Прежде всего следует спросить, о ком мы говорим, кого конкретно имеем в виду. Я только что употребил такое выражение, как если бы речь шла об индивидуальной душе: размышление показывает, однако, что это не так. Если речь идет действительно о религиозном веровании в самом глубоком смысле слова, то субъект, который здесь имеется в виду, должен совмещать в себе мирскую силу с авторитетом в мире догматов, которым наделена исключительно церковь.
166
Очевидно, что такое совмещение сегодня трудно представить, так что его субъект отвечает лишь предельному случаю. Тем не менее мы должны от этой трудности в какой-то степени абстрагироваться и действовать так, как если бы проблема стояла перед верующим, наделенным силой действовать.
Возвращаясь к случаю с врачом, борющимся с эпидемией, мы скажем, что речь здесь шла о восстановлении естественного порядка, который на самом деле может быть восстановлен лишь при условии действия воль, нацеленных на объект во имя нормы, представляющейся безусловной. Неприемлемо, чтобы лечащий врач, как врач, был бы остановлен той идеей, что эпидемия, возможно, есть проявление небесного гнева, что в качестве таковой она должна уважаться и что при попытке ее остановить был бы нарушен высший закон. Мысля так и действуя соответствующим образом, врач поставил бы себя вне общества и был бы оценен как безумец. Случай разномыслия, или гетеро-доксии, рассматриваемый с позиций ортодоксии, очевидно, совершенно иной. Надо только точно установить, в чем же это отличие. Цель, которую ставит перед собой ортодоксально верующий, это — служение Богу, следование Божьей воле. Но мы должны будем спросить, а не ставит ли он вместо этой воли, которой он определенным образом служит, просто обыкновенного идола и не делается ли он в таком случае бессознательным виновником самого коварного предательства? Существенной данностью в этом плане является трансцендентность, я скажу даже, сам факт трансценденции, хотя такое выражение и может шокировать, поскольку то, что в одном смысле есть абсолютный факт, в другом — вовсе фактом не является и никоим образом не может быть данностью. Мы увидим, как значение слова «трансценденция» уточняется благодаря характеру отношения, которое может установиться между божественной волей и моей волей, более конкретно, благодаря характеру призыва, в котором божественная воля может представляться как обращающаяся к моей собственной воле на том уровне, где моя свобода должна проявиться по отношению к другим свободам. Речь здесь идет о тройственном соотношении. И как при этом не видеть, что служить этой божественной воле означает здесь быть посредником между нею и другим сознанием, которое в случае, нас занимающем, я предполагаю ослепленным? Это означает поступать так, чтобы подобное ослепленное сознание обратилось к воле, которой я служу, чтобы оно открылось свету, который, как я считаю, меня освещает и ведет. Прежде всего для этого нужно, чтобы у этого другого сознания не возникло чувства, что я действую от себя лично, и чтобы оно не усматривало в том, что я называю божественной волей, которую оно еще не признает, — просто маску, которой я прикрываю мнения, будучи к ним привязан, как бывают привязаны к самому себе. У другого сознания не должно также сложиться мнения, что моя позиция обнаруживает желание проявить свою силу, заставив другого войти в тот мир, где я являюсь центром или, как считают, его гарантом. Совершенно очевидно, что только любовью, проявляемой по отношению к этой
167
душе, я смогу пробудить в ней то чувство, что дела обстоят иначе и что я на самом деле являюсь посредником между ней и той неизвестной волей, которая остерегается проявляться как внешняя сила. Нужно также, чтобы любовь принимала эту душу такой, какой она есть, вместе с верованием, которое ее поддерживает и которое само должно быть понято в такого рода сближении. Нужно, чтобы любовь была достаточно сильной для осуществления преображения и обновления этой души, для того, чтобы она раскрылась и возродилась, и для того, чтобы тем самым ее верование, как бы само собой разламывая слишком узкие рамки, в которых оно было замкнуто, преобразилось и отбросило элементы ереси или смерти, которые угрожали его задушить.
Не менее ясно и то, что во всем этом я не более чем инструмент, абсолютно не являюсь причиной, все здесь исходит не от меня, по отношению к Божьей воле я нахожусь в позиции совершенного смирения, сохраняющей ее трансцендентность. Но ничего подобного не происходит, если я намереваюсь служить Богу посредством силы, что по определению не может не породить у другого убеждение в том, что я или действую в своих интересах и от себя, чтобы удовлетворить собственную волю к утверждению своей веры, или, что еще более серьезно, являюсь служителем хищного Бога, целью которого является насильственный захват и обращение в рабство. И именно в этом пункте располагается то чудовищное предательство, которое я только что упомянул: тому, кого я намереваюсь обратить, я навязываю отталкивающий образ Бога, толкователем воли которого я себя сам признаю.