Орлий клёкот. Книга вторая
Шрифт:
Пошли пограничные патрули от дома к дому с расспросами, а в это время в той же самой школе, где кровь еще не была смыта со стен и полов, Богусловский приступил к допросу полицаев, на что-то надеясь. Увы…
— Немцы нам не открывались, — выдавливал из себя подсыхающий сморчок с бездушными алкогольными глазами. — Мы им — что скотина бессловесная. Иди туда, арестуй того, арестуй этого. А попа — нет. Сами они. Истинный крест, сами. Не по нам, выходит, гусь.
И второй, боров откормленный, почти то же утверждает. И третий, ненавидяще сверля злыми глазами, отчего Михаил Богусловский невольно напружинился, воскликнул:
— Знатье бы, что поп Советам продался, придушил бы вот этими руками. — И вытянул растопыренные пятерни с крепкими узловатыми пальцами. — Знатье бы!
Все, больше ни слова. А взгляд еще злее. Хотел Богусловский завести его, как того гайдамака, захваченного в плен на советско-германской границе, да передумал. Похоже, он действительно,
— Уведите! — повелел Богусловский. — И глаз за ним!
Так выходило, что нет никакого смысла продолжать допрос. Кто из трусости, кто из ненависти к Советской власти, отобравшей землю у кулаков для бедняцких семей, кто из желания вволю пображничать и пожить властелином над себе подобными, оказались они в полицаях, но не мстителями и вольготными бражниками стали они, а злыми дворнягами, готовыми по науськиванью кусать любого, кто жил по иным меркам, святым и праведным меркам. Ничего серьезного немецкая служба безопасности не открывала прислужникам, ибо не верила им, предавшим свой народ. Ничего, получалось, не могли прояснить полицаи. И только по житейскому своему правилу не бросать дело, не окончив его, велел привести следующего полицая.
— Время дорого, — не стал ждать вопросов полицай, самоуверенный, высокий, но неуклюже сутулый мужчина. — Мне сказали, чем интересуетесь. Я сидел в темной каморке с райкомовцем. Меня подсадили к нему гестаповцы. Чтоб выведал, значит. Но мне не для них знать правду нужно было, а для второго секретаря. Да-да, второй секретарь райкома лично руководил моей работой. Может знать обо мне Акимыч, он в партизанском отряде завхозил. Председатель бывший колхоза, где я полицайничал. Только я не об этом. Еще не время мне уходить от дружков моих. Придет пора — дам знать. Хотя и страшусь Арангутана, так мы его, что прежде у вас тут был, кличем, вполне может удушить, если проведает правду, но знаю, что нужно. Глядишь, проклюнется что. Очень подозрительно все тут. Так вот, не открылся райкомовец, не поверил. Унес тайну с собой. А что знал чего-то, либо подозрение какое имел, это уж точно. После того, как, побитого и попаленного, впихнули его после четвертого либо пятого допроса, не стерпел, перекусил ночью вену. Истек кровью. Меня самого за этот недогляд чуть фашисты не отправили на тот свет, но смилостивились. Вам надо, думаю, тех искать, кто с попом сидел. Его вроде в классе держали. Вдруг кто живой остался… Все. Ведите назад. Чтоб подозрения никакого. Об этом я все рассказал Второму. А меня кличат Добровольцем. А еще — Страдальцем. Сам я хутор свой под коммуну отдал и в Красную Армию ушел. Когда вернулся, в коммуне работал. Только не обошло меня лихо, посадили. Кулак, посчитали, он и есть кулак. Перед войной отпустили за ударную работу. Вернулся домой, а тут фрицы близко. Меня и вызвали в райком. Все. Ведите.
Да, действительно нужно уводить, если не врет арестованный. И следующего вызывать. И только потом осмысливать полученную информацию. А она все такая же непонятная. Еще больше все запутывает. Без СМЕРШа не обойтись. Только и самим не резон умывать руки. Тем более, что фронт, как ни напрягался, вперед не двигался. Помощь бы малую, чтобы усилить нажим, да где ее взять? На Курск, на Орел Ставка бросает, как понимали и командиры, и бойцы, сейчас все наличные резервы. Там главная битва нынешней летней кампании, а здесь — отвлекающие удары. И цель локальная — сковать силы противника, не пустить их к Курску. В общем-то, задача эта выполнялась, и все до поры до времени были довольны. Пограничникам остановка тоже сподручна. Есть время пораскинуть умом, все ли вышло как надо во время наступления, ну и пройти бредешком по освобожденной земле, очищая ее от недобитков, от оставленной фашистами агентуры. Где это легко складывалось, где посложней, у Богусловского же пока ничего не прояснялось, хотя шел день за днем, находились все новые и новые люди, знавшие о последних днях жизни попа.
Сидел один. Вначале в классе. Кормили даже лучше, чем других арестованных. На допрос водили редко. Не били. А потом началось: перевели в школьную уборную, ни воды, ни хлеба не давали. Голод, считали, не тетка. Нечистоты священник станет есть.
Нет, не дал повода гитлеровцам торжествовать духовную победу. Умер голодной смертью. Больше месяца держался.
Такое не может не вызвать уважения. Но не только великое мужество священника покорило и удивило одновременно Богусловского, а рассказы о том, что, когда шла гражданская война, проклинал тот с амвона комиссаров-большевиков, возносил к небу хвалу царской семье, злодейски изничтоженной, и призывал паству стоять за веру христианскую, за святую Русь. Да и после гражданской не утихомирился — против колхозов шел. Едва в Сибирь не угодил. Одно спасло: слово дал не вредить впредь Советской власти. Верно, не вредил, но и пользы не приносил. Не ратовал за новую власть. Никак не ратовал. А немец подступил когда, сам дал знать в райком, что хочет встретиться с первым секретарем. Не в райкоме, не в церкви, а где-либо за городом. Явно не желал гласности.
Весьма разумная предосторожность. И, как понимал Богусловский, много пользы принес священник не только тем, что благословлял верующих на борьбу с гитлеровцами, а и тем, что вел какую-то определенную организаторскую работу. Какую? Сейчас можно было лишь догадываться, домысливая скупые факты. Связь он держал только с Первым, посыльный у них был один, а он канул как в воду вместе с Первым.
Снова — тупик. Но не это сейчас занимало Богусловского. Он понимал, что все содеянное попом узнать теперь совершенно невозможно, но одна линия имела продолжение: почему поп послал связного накануне готовящегося налета на концлагерь и почему Первый так спешно откликнулся на зов? Богусловский решил поехать и в бывший концлагерь военнопленных, а потом и в село, которое готовилось к обеду встречать партизанский отряд Темника. Партизаны намеревались еще накануне покинуть свою базу, но воспротивился Акимыч, потребовал прежде все законсервировать, часть оружия и боеприпасов схоронить в лесу на непредвиденный случай. Вдруг фашисты вернутся. Оттого и случилась задержка. Богусловскому она оказалась на руку.
Пока, однако, они ехали к концлагерю, бродили по нему, с ужасом представляя, каково пришлось военнопленным в этом специально приспособленном для страдания месте, а потом добирались к лесосеке, где военнопленные валили лес, Богусловский, хотя и разговаривал со спутниками, соглашался с тем, что и в самом деле странно близко к лесу расположен концлагерь (когда есть подозрение, все кажется странным), хотя и возмущался вместе со всеми зверством, какое творили люди, считавшие себя высшей расой, сам же все время пытался ответить себе на назойливо вцепившийся в сознание вопрос, случайно или нет, во всероссийском понимании, действие попа.
Он не забыл те сутки, которые провел на колокольне церкви Всех Святых в засаде, помнил и спор с молодым чекистом Петром Самсониным, и тогдашние мысли недоуменные о падении церковных нравов, об измене христианскому принципу «не убий», ибо пухлыми руками самих, видимо, священнослужителей оборудованы были на колокольнях церквей пулеметные гнезда, чтобы стрелять оттуда по трудовой Москве, чтобы утопить ее в крови, как спланировали заговорщики-белогвардейцы, — все это он помнил не только оттого, что в жизни случаются события, о которых человек никогда не забывает, но еще и потому, что и потом, на границе, ему приходилось сталкиваться с противодействием церкви, с ее преступлениями. Скорее, не самой церкви, а контрреволюции, слуги которой, не веря ни в бога, ни в черта, подстригались в монахи, облачались в поповские ризы и принимались верховодить в приходах. Особенно заметным было для Богусловского цепкое влияние белогвардейщины в староверческих общинах. Сами бывшие офицеры-дворяне или высокого ранга сановники жили припеваючи в глухих заимках в окружении целых гаремов черниц, а фанатиков-верующих пугали геенной огненной, которая грядет вместе с близким судом божьим, внушали им, что большевизм — предвестник этого суда, и верующие, как бараны, следовали на заклание за козлами-предателями, сжигали себя вместе с детьми либо уходили целыми семьями в стылую тайгу, чтобы отлетели их замерзшие души в рай. Богусловский внушал тогда своим подчиненным, что нельзя огульно обвинять ни православие, ни раскол во враждебности, что следует искать вдохновителей враждебности и не только судить их за преступления, но и открывать их истинное лицо, их истинные цели верующим. И видел Богусловский плоды своих усилий. Нет, конечно, староверы не сбривали бород, не пили из одной чашки с мирскими — они блюли свои догмы, почитая святость их, но они становились прилежными трудягами, которых, не довлей над атеистами чувство неприязни к верующим, вполне можно было брать в пример.
Это Богусловский видел, но он еще и читал бюллетени, получая в них информацию совершенно иного плана: церковь, особенно официальная, не прекращает тайной борьбы с большевизмом, не признает народной власти. И виделся Богусловскому парадокс: сектантство, всегда отличавшееся воинствующими протестами, сдавало позиции заметней, чем делала это официальная церковь, которая никогда не была бойцом в полном смысле этого слова. Ее генеральная позиция — примиренчество, соглашательство. Михаил Богусловский, как и все люди его круга, воспитывался в духе уважения к вере, он хорошо знал историю христианства и русской церкви, вместе с тем он не воспринимал, как малограмотный обыватель или совсем безграмотный мужик, ни сути религиозных истин, или, как их называют церковники, догм, ни религиозных формул, заповедей, которые диктуют смысл бытия, — он мыслил, сопоставлял, оценивал, особенно когда жизнь столкнула его впрямую с церковниками и сектантами, с их враждебностью.