Осада
Шрифт:
Будто эта огромная пирамида перевернулась и вонзилась в него своим отточенным острием.
– Это ошибка, – прохрипел он, – я не заразен. Я…
Договорить ему не дали. Пашков сделал еще шаг вперед, протягивая вперед окровавленные руки, в это же мгновение десяток автоматов, нацеленных ему в грудь, почему-то не в голову, а в грудь, словно это было последним уважением к свергнутому владыке, открыл беспорядочный огонь. Сотни пуль вонзились в него разом, Пашков задергался, почувствовав дикую нестерпимую боль, во мгновение ока достигшую апогея и столь же стремительно растворившуюся, и рухнул навзничь. Стрельба не прекращалась, стрелявшие будто забыли опустить автоматы, продолжая усердно давить на спусковые крючки, они стреляли
И лишь по прошествии трех с половиной секунд, когда рожки опустели, стрельба прекратилась. Замерев, все ждали восстания. Начальник охраны, спрятавшись от греха подальше за дверью «мерседеса», выцеливал лежащего премьера, намереваясь всадить в его макушку пулю, едва тот начнет шевелиться.
Но Пашков не поднялся. Одна из пуль угодила в основание черепа, как раз когда он падал, его распростертое тело оказалось уже не способным на восстание. Но никто не верил в это, все ждали.
Так протянулось пять минут, десять. Народу на обочине Минского шоссе становилось все больше и больше. Никто не отрывал взглядов от лежащего тела, буквально изрешеченного. Пока наконец, не выдержавший общего напряжения начальник охраны, не выстрелил, продырявив Пашкову макушку.
В тот же миг все пришло в движение. Солдаты подошли к телу, осторожно уложили его на заднее сиденье, и теперь уже держа народ на мушке, стали грузиться в обратную дорогу. Последним отправился лимузин премьера. Из незакрытой задней двери доносился голос помощника, еще не ведавшего о случившемся и пытавшимся связаться с премьером по радиотелефону:
– Виктор Васильевич, нам сообщают о прорывах в районах Бутова, Солнцева, Косино, Лосиного острова. Войска приведены в состояние полной боеготовности, резервы перебрасываются. Илларионов выслал все вертолеты и системы залпового огня. Вы срочно нужны в доме правительства. Виктор Васильевич, вы меня слышите? Виктор Васильевич…
Машина скрылась в ночи. Голос утих.
105.
Все трое остались в квартире на правах хозяев. Лисицын, как самый старый из гостей Опермана, попросил об остаться своих новых знакомых, оба незамедлительно приняли его. В эти минуты одиночество для Бориса стало непереносимой мукой, ради избавления от которого он готов был пойти и не на такие шаги. Он не сказал об этом, но Кондрат немедля догадался, уже по одному выражению глаз. Попытался подобрать слова утешения, но вышло еще хуже, только посыпал солью кровоточащую рану; Лисицыну, да и остальным, пожалуй, тоже, казалось, что хозяина по прошествии нескольких дней должен непременно вернуться.
Борис никак не мог отогнать эту мысль от себя. Странно, что эта трагедия для него стала самой острой, невыносимо тяжелой. Он слышал о том, что его родная Самара пала, давно это случилось, еще когда Оперман пребывал в относительно добром здравии, еще ничего не подозревая… он узнал, из новостей от Леонида, но ничего не сказал. Вечером заперся в ванной и только тогда попытался дать волю слезам. Не получилось, глаза словно пересохли. Посидев недолго на краю ванной, Борис вышел, встретился взглядом с другом, хотел что-то сказать, Леонид опередил его, увлек в кухню, где налил коньяку и рассказал, как прощался с матерью….
И только теперь, когда сам Оперман ушел… Борис никак не хотел поверить в это. Нет, чувствами он осознавал уход, но разум противился, выдвигая какие-то немыслимые, невозможные объяснения неизбежному возврату Леонида. Забывшись, он пошел в кухню, и только когда заметил мирно спавшую на диване Настю, остановился как вкопанный.
Но та все равно проснулась, паркет, хоть и дубовый, скрипел немилосердно, а она, несмотря на
Шаги Бориса заставили ее немедля подняться и посмотреть, сощурясь, в проем полураскрытой кухонной двери. По одному лицу его она все поняла.
Борис неловко попытался извиниться, но Настя удержала его от бессмысленных фраз простым жестом: откинула полог одеяла. Он сделал шаг вперед, чисто механически, и замер.
– Не мучь себя, ложись, – тихонько произнесла она. Неожиданно сопротивление оказалось сломлено, Лисицын повиновался. Настя прильнула к нему, он все еще скованный, не знающий, как себя лучше повести с ней, буквально, куда деть руки, невольно легшие на ее бедра и тотчас же отдернутые, пробормотал что-то, кажется, снова пытался извиниться. Настя закрыла ему рот поцелуем, он ответил несмело, как-то неловко, словно школьник. И нежданно ожил, вдавил ее в пружины дивана, принялся жарко целовать груди, конвульсивно задергался и вскорости замер, излившись. А затем, прошептав снова неловкие, несуразные какие-то слова благодарности, прильнул к ее шее, забылся, провалился в сон.
Какое-то время она просто смотрела на спящего. Потом задремала и сама. В объятиях ей всегда спалось куда спокойней, так и сейчас, почувствовав с себе Бориса, ох, наверное, и давно ж у него не было женщин, – она и сама осознала, сколь легко ускользнули тревожащие мысли, сколь просто оказалось сном забыться, уснуть и видеть сны.
Когда она пришла в себя, не заметила, как наступило утро, и Борис уже встал, занимаясь у плиты завтраком. Обнаженная, она подошла к нему сзади, обвила шею, поблагодарила за ночь, она и в самом деле была ему благодарна за избавление от липкого забытья, а посему и говорила о ночи, и ни о чем другом, мужчинам всегда приятны победы, особенно отмеченные самими избранницами, пускай все это ложь, очевидная обоим, но память уж очень избирательна, она быстро сотрет воспоминания о лжи, и оставит лишь фразы об успехе, произнесенные той, которую он завоевал в ту ночь.
Вошел Кондрат, в очередной раз смутившись обнаженному телу Насти, еще больше от того, как сильно оно, отощавшее на скверных харчах, напоминало ему угловатого колючего Кольку. Хотя в эту ночь Кондрат думал совсем о другом, ему, как священнику, досталось ложе Опермана, так что первую половину ночи он отмаливал возможные грехи ушедшего, надеясь искренне, что тот пребудет с миром, а вторую половину пытался побороть нервное возбуждение. Когда ему это удалось, внезапно наступило жидкое осеннее утро. Он поднялся, сотворил молитву и вышел в кухню.
Настя ушла первой, странно, но ее с самого утра потянуло к тем двум девушкам, которых она обслуживала как раз перед приходом Лисицына. Они обещали ей, приглашали приходить, когда вздумается, «просто позвони, и все», предлагали заплатить талонами или просто едой не из хранилищ, отказаться она никак не могла. Потому набрала номер, все было странно сейчас, и то, что девушка по вызову звонит, набиваясь, клиенткам, и то, что взявшая трубку, просит подождать, прежде чем Настя отправится в путь.