Осел
Шрифт:
— Отрастают? — спросил Мусса.
— Помаленьку, — ответил контролер.
Он проколол билет, приподнял фуражку и провел рукой по продолговатой выбритой борозде, которая шла ото лба до самой макушки.
— Через месяц, — сказал Мусса, — ничего не будет заметно… Знаешь, я выбросил бритву… — И добавил со вздохом: — Остался только осел.
— Какой осел? — спросил контролер.
Он долго смотрел на Муссу и, не сказав ни слова, прошел потом в другой вагон. Да, лучше ничего не говорить и оставить Муссу в неведении. Вскоре Мусса выйдет на следующей станции и, не увидев осла, подумает, что это знамение судьбы. Или решит, что измученный осел отстал от поезда или потерялся. На самом деле поезд, отойдя от станции, раздавил осла и отбросил его на насыпь. Муссе, конечно, лучше бы об этом не знать. Иначе он не пойдет с такой уверенностью навстречу будущему.
Глава вторая
Первая любовь
Я увидела его, когда шла с демонстрацией за тремя или четырьмя рядами танков. Потом был одуряющий запах цветущих померанцев, мощный, как океанский прилив, неистовый, как
Даже теперь, осторожно спускаясь вслед за ним по козьей тропе, по которой я взобралась как коза, чувствуя себя свободно и легко в старой школьной юбке и в мужском свитере, надетыми сразу же после демонстрации (потом, когда я буду стоять, опершись на парапет набережной, я вспомню, что надела все это в спешке и застегнула юбку на ходу, вспомню проворные руки моей матери, открывшие мне дверь, руки, которые словно расспрашивали меня о малейших подробностях демонстрации — голоса матери я не слышала, я все еще оставалась во власти истерики громкоговорителей, а мысленно была уже там, на холме, — я вспомню, как тщательно подбирала она скомканную форму, валявшуюся у моих ног, расправляла ее на вешалке и чистила сразу двумя щетками, а я тем временем, хлопнув дверью, бежала по улице), даже теперь я не могу его догнать и сжать в объятиях, как накануне, хотя он и ожидал этого, и сказать ему, что я знаю… И даже потом, когда моя спина коснулась шляпок медных гвоздей, украшавших двери моего дома, а грудь прильнула к его груди, я не смогла сказать ему, что никто — ни мужчина, ни женщина, ни ребенок — не только не говорил мне об этом, но ничего не дал понять. Только в минуту, когда его губы коснулись моих приоткрытых губ и шепнули слова его души, слова, которые потом я повторяла вслух, грезя всю " ночь, я подумала, что не выдержу. Но даже тогда я мысленно увидела себя на демонстрации, увидела и его, стоящего на грузовике и спокойно смотрящего на всех нас, на армию, орудия, танки, барабаны, всеобщее возбуждение и подъем так, словно все это было роем мух.
Он меня ни о чем не спросил. У него было много такта и удивительная душевная чистота. Он сказал мне:
— Спокойной ночи. До завтра.
И я ответила ему:
— До завтра.
Но увидев, что он медленно удаляется, неистово размахивая гитарой, я побежала вслед за ним и отчаянно сжала в своих объятиях — его вместе с гитарой. Я открыла было рот, чтобы все ему сказать, но почувствовала, как горло у меня перехватило от готовых вырваться рыданий. Я поспешно сняла с груди значок Сорза девушек и положила ему в руку. На значке был изображен лез.
Его уже не было на площади, когда я пришла туда, но там стоял грузовик, а к грузовику прислонился, словно ствол дерева, какой-то человек. Он был в рабочей спецовке и картузе и весь перемазался машинным маслом, вплоть до лица и рук. И только усы, жесткие, седые, важные, остались нетронутыми.
— Да, — сказал он мне ни с того, ни с сего. — Я вижу. Я слышу. Я осязаю. Пока что я ничего не могу делать другого. Вот машина, называемая грузовиком… Мне объяснили, что это грузовик, и почему он грузовик, и для чего он служит, и чем питается: бензином и маслом — это понятно, и каковы его свойства… Но тут я ровно ничего не понял, слышите? Бывают слова, понятия, которые не удается, увидеть, услышать, потрогать, понимаете, что я хочу сказать? Я купил грузовик на этом самом месте много лет назад и оставил его здесь. Я не умел водить его, сдвинуть с места, оживить, вдохнуть в него душу, верно, никогда не сумею, соображаете? Смотрите: вот это машина, я ее вижу, слышу, трогаю. Я могу даже попробовать ее на вкус (он нагнулся и лизнул капот). Но ничего другого не могу. Как и во всем прочем. Я существую рядом, я только зритель с парой глаз, ушей и рук. Вокруг меня двигаются живые существа, предметы, и я воспринимаю их глазами, ушами и руками. Пока что я ничего не могу делать другого. Но что значит — понимать?
Он не был в отчаянии, он даже не был встревожен. На вид ему было лет шестьдесят. Маленького роста, худой, иссохший человек, и я могла бы поклясться, что он проспал все эти шестьдесят лет и едва успел проснуться.
— Ну хорошо, — сказала я ему. — А где же лев? Кто он и откуда взялся и почему в тот день он стоял на этом грузовике и смотрел на все удивительно пристальным взглядом? Я была на демонстрации, когда увидела его. И видела лишь один раз. Казалось, он хотел мне что-то сказать. Но мы шли быстрым и четким военным шагом, и мне нельзя было оборачиваться. Я знала это и повторяла про себя: ведь меня обучали целых полгода в лагере, где я прошла военную подготовку. Но я уже обернулась и, даже поравнявшись с правительственными трибунами, продолжала искать его глазами. Но его уже не было. Потом, помнится, я повернулась спиной к танкам и пятилась по-прежнему, отбивая и чеканя шаг, но я ничего больше не видела и не слышала. Лишь потом, когда демонстрация кончилась, я услыхала сержанта, что-то оравшего мне прямо в ухо. Я искала льва. Где он и что хотел мне сказать? Может быть, он вам сказал то, что хотел сказать мне?
Он не взглянул на меня. В низком небе светила полная луна, и маленькая лиловая тучка быстро гнала перед собой гряду черных туч. Не было ни единой звезды.
— Да, — сказал он мне. (Его голос, вначале глухой и низкий, как будто проржавевший, стал громким и резким после первых же произнесенных слов. Таким он и был на самом деле. Человек же стоял спокойно и неподвижно, как бревно, опершись на грузовик. Голос словно принадлежал не ему.) — Да. Да. Да. Я вижу. Я слышу. Я осязаю. Я присутствую. Я зритель. Я не понимаю. Я не сужу. Не поучаю. Так длится уже много лет. Много лет назад я проснулся. Я не умею читать. Не умею писать. Не умею считать. Но мне кажется, что я проснулся много лет назад и пришел из мира мертвых б мир, где живут существа, похожие на меня, и как только я проснусь окончательно… Не знаю, право, не знаю… Но я проснулся. Проснулся сперва для себя, затем, чтобы видеть себе подобных, а также жизнь зверей, растений, камней, насекомых, звезд, солнца, всего того, что ускользает от нас. Я проснулся однажды ночью, когда светила полная луна, как светит она сейчас. Это было в палатке, там, далеко, очень далеко, за тридевять земель и за много веков до машины, называемой грузовиком. — (Он стукнул ладонью по капоту, потом посмотрел на свою руку, как будто она была не его.) — Да, — продолжал он, и голос его снова перешел в шепот. — Да. Да. Да. Я проснулся и отвел своего осла на базар и обменял его на дорожную сумку. Потом я сел в поезд, чтобы объехать мир, для которого я проснулся. Долго, упрямо осел шел за мной и ревел. И я понимал его. «Все это нуль, — говорил он, — чепуха, пустота, садись скорее ко мне на спину, и едем спать». В тот день, когда перестал раздаваться его голос, я решил, что окончательно проснулся. Не тут-то было. Я продолжал видеть, слышать, осязать, и только. Понимаете? Повсюду, в любое время я останавливал себе подобных и говорил с ними так, как говорю с вами теперь. Их были тысячи. Да. Да. Да. Но никто ничему меня не научил. Тогда я отправился на поиски человека, который мог бы понять меня или научить понимать хоть что-нибудь. Во всяком случае мог бы сказать, зачем я проснулся и чего люди ждут от меня. Я готов. Я всегда чувствовал, что готов. Я нашел льва. Он молча выслушал меня. И потом сказал: «Ну да. Представьте себе, что и я и все мы — животные, растения, камни — похожи на вас. Пойдем поглядим!» И мы спустились с горы.
Человек проговорил всю ночь, размахивая руками, стуча кулаком или ногой по грузовику. Это был его голос, это были его руки, ноги, и только. Сам же он оставался вполне спокойным. Смотря на человека, прекрасно понимая его, я знала, что он — это я сама в разгаре своей драмы, знала, что он тоже пытается как можно скорее, всеми средствами, пусть даже без ощутимого или хотя бы временного результата, подвести итог моей жизни, моего мира, какими они были до социального потрясения, итог того, что я представляю собой теперь и чем стану десять дней спустя. И он чудился мне в моей форме, в форме Союза девушек, десять дней назад, далеко отсюда, на берегу реки. Снова надвинулась гряда черных туч, а за ними стремительно неслась лиловая тучка, будто неистово гнала их вперед. Они тотчас же погасили луну. Я уже не видела этого человека, но голос его продолжал звучать. Он раздавался впереди меня, а не позади, подобно свисту хлыста, раздавался во мне самой. И в этом неумолимом, язвительном, отчаянном голосе трепетали, казалось, не слова, а частицы живых чувств. Не обращаясь ни к слуху моему, ни даже к разуму, он пытался проникнуть в сердце.
Луна снова вышла из-за туч, и я увидела человека. Он сидел на краю грузовика, свесив негнущиеся, словно чугунные, ноги. И я снова услышала голос, но лишь после того, как тоже, свесив негнущиеся ноги, села на край грузовика рядом с ним и зажала ему рот рукой. И тут мне стало ясно, что кричала я сама. А голос все не умолкал. Я тоже закрыла рот, до боли стиснула зубы, но голос продолжал звучать, был где-то вне нас, словно требовал отчета от тех, кто нас разбудил.
Он говорил о том, что пробуждение было слишком внезапным, будто по команде, что люди и вещи сразу перешли из мира, принадлежавшего им в течение веков (рождение, колыбель, жизнь с ее радостями и печалями, затем смерть), в мир, где они чувствовали себя потерянными, чужими, заранее побежденными. Он рассказывал историю семнадцатилетней девушки, которую родители держали дома, в спасительной тени внутреннего дворика, воспитывали в послушании и неведении, так же как росли и ее мать, бабушка и прабабушка. Потом ее выдали бы за какого-нибудь зажиточного горожанина, такого же, как и ее отец, в обмен на двести-триста тысяч франков, на трех баранов, на пару телят, на медовые пряники, и после недельного свадебного пира она прожила бы незаметную жизнь, как ее мать, как ее бабка. Но с ней были пластинки, книги, радио. Они пели или рассказывали ей о любви, а с улицы доносились голоса, провозглашавшие свободу.
Однажды весенним утром я встала с постели, сняла чадру и до ночи бродила по улицам, открывая тот внешний мир, который до сих нор я видела урывками с балкона своего дома: клочок неба, минареты, полет птиц. В ту ночь я не сомкнула глаз. Я даже не ложилась. Сидя на кровати и свесив, как сейчас, ноги, я до самой зари твердила про себя слова любви, которые он говорил мне или пел для меня под звуки гитары, слова, напечатанные в книгах и звучавшие на пластинках. Ни разу его образ не возник передо мной. Я даже не пыталась представить его себе, вспомнить, где и когда мы встретились, как его зовут и сколько ему лет.