Осень матриарха
Шрифт:
В последнем усилии девушка разлепляет веки, видит над собою - как бы через щель в двойной тьме - удлинённые, как лист ивы, глаза, подёрнутые зыбкой влагой. С испугом и восторгом догадывается, что на неё смотрят через прорезь в круглом капюшоне, закрывающем голову.
Братство Расколотого Зеркала.
Кто из официальных лиц озаботился - выслал ей навстречу Каорена? Сей блистательный юрист и дипломат как бы напоказ прозябал на малозначительных ролях - чтобы каждой из сторон казалось, что он сочувствует именно ей и находится в молчаливой оппозиции
А тётушка Глакия, Глафира, Гликерия, по словам - дальняя родня её спасителю, была оттуда же. Когда здесь говорят "брат" или "сестра", имеют в виду не кровь - она одна в жилах всего Великого Динана. (Что подразумевает уже все четыре провинции, а не три.) Не веру - "мусолимы" и "йошиминэ", аналог хорватских мусульман и католиков, живут душа в душу, кумятся и сочетаются браком с соблюдением неких необременительных условий. Плодят двоеверов - католический поп требует знания обоих Заветов, имам - Благородного Корана, и то, и другое - во имя небесной радости.
С того и тётушка не столько христианка, сколько мирская монахиня-бегинка. По рутенским понятиям - еретичка, но в Динане за так сходит.
– Изворотисты вы, братцы, - выговаривают уста женщины.
– В самую плоть дома внедрились. Выдать вас за детдомовских приёмышей, чтобы разговоров было поменьше? Оформить и сделать отметку в паспорте есть кому. Да, как вы до сих пор обходились?
– По-разному, - ответил Рене чуть рассеянно. - Последнее время маскировались под кукол одного затёртого временем молда. Мы ведь похожи на лицо, только макияж немного разный.
"Ага, - подумала она, - видать, частенько вы усыхаете, словно палый лист".
Целебные листья, пахучие травы. Отдых в разгар битвы.
...Потолок шатром сходится в необозримой вышине, и там, под стрехой и на стропилах, висят пучки. Густой тёплый запах лета идет оттуда волной, раскачивает огромную колыбель. И сладко дремать, и терять, и снова находить себя. От окна с опущенными шторами из реек радужные полосы по стенам. Пахнет чем-то нестерпимо вкусным, перебивая запах снадобий и мокрой шерсти.
Тётушка Глакия ловко лезет по стремянке под самый верх, шевелит свои веники, иногда обрывает с них веточку или листик. Она вся в сером, короткие волосы под платочком тоже серы - юркий мышонок с бойкими глазками. Имя родилось словно из облика - и оказалось верным.
– Ну чего ты, дева, на меня смотришь, как на икону? Вовсе она не там. Ты вон улыбнись лучше. Живая осталась, красы не сронила. Ой, не ворохайся, болесть свою разбередишь. Сейчас-то ничего, а сразу как приехала, бредила так, что ото всех стен звенело.
– Что за болезнь?
– Огнестрельная, - тетушка звонко фыркает.
– Ещё спасибо, тебе швы уже наложили и рубцеваться начало, а всё равно я кучу кровавых бинтов в плите сожгла. Стирать-то было жуть как боязно.
Зажило? Та-Циан скашивает глаза на голую грудь, еле прикрытую рубашкой. Над левым соском - шрам, глубокий, треугольный, будто штыком добивали. А на спине что? Ведь разнести должно было всё подчистую - выходное отверстие во много раз больше входного. Или вынули пулю? И отчего те, ночные люди, говорили про лёгкое?
– Не дивись, - продолжает тётушка.
– Одна-единственная метка - и та в почёт. Остальная красота с такого ещё пуще светит.
Девять граммов в сердце - этого шрама Та-Циан втайне жаждала, вот он и не сглаживался лет до сорока - сорока пяти. Пока не забыла про него думать, а прочие - удивляться былой её живучести. Впрочем, в сердце угодить непросто: оно бьётся, ибо одержимо страстями.
– Меня... привезли. Кто привёз? Не помню. Ничего не помню.
Словно кто-то другой бредил. И умирал - тоже другой.
– Да мои то ли сватья, то ли кумовья, - с невинной миной продолжает тётушка поток речей, даже не прерываясь, чтобы послушать.
– Не знаю точно - в масках на всё лицо и ты под клобучком, как ловчий кречет, вот никто никого и не видал. А что до остального - народ тутошний привык, что я вечно какую-нибудь живность выхаживаю. Нищий ногу вывихнул - здесь отлёживался. У кошки трудные роды были. Восемь котяток, и все живые, всех к делу пристроили. Теперь щенок лапу поранил, правую переднюю. Сейчас я вам обоим супчику налью. Китмир, Китёночек, давай кушать!
Неряшливая груда бурой шерсти в дальнем углу встряхнулась и оборотилась полуторагодовалым кобелём лэнской "волчьей" породы: тупомордым, короткоухим, с карими глазами в тёмных обводах. Такие до двух лет щенки, зато уж потом - только держись! Прихрамывал он уже несильно. Тетушка налила ему в мисищу на полу, миску поменьше поставила на грудь девушке - посадила её, взбив подушки. И, опершись коленкой на матрас, стала кормить своим варевом.
– Чуешь, какое от полу тепло идет? Внизу ой какой важный человек обретается, ещё до снега вовсю печи топит, - говорила между делом тётушка.
– Сам начальник города, высокий ини Лассель. Я у него вроде главной стряпухи, вот и квартирую здесь же, да отдельно от прочих.
– Да ну. Вот уж точно - нет места темнее, чем под светильником, - ответила Та-Циан машинально. Всё внимание поглощал Китмир, который уже облизал свою посуду и приноравливался сотворить то же с её собственной. При этом он вовсю облизывался, будто перед ним были не жалкие опивки и обглодки, но полноценный шмат мяса с сахарной костью.
– Полюбил, кажись, - заметила тётушка.
– Что-то в тебе имеется этакое непростое.
"Ребята, а правда, что обыкновенные собаки вас терпеть не могут?" - едва не спросила Та-Циан и резко тряхнула головой, просыпаясь от нежеланной яви обратно в сон о минувшем.