Осень на краю
Шрифт:
«Temps» пишет: «Эти совершенно бесполезные преступления не производят ровно никакого впечатления ни в военном отношении, ни в психологическом. Это было подтверждено лишний раз вчера, когда появление „Цеппелина“ вызвало лишь большое любопытство в населении Парижа». Агентство Гааса сообщает: Германский дирижабль стал приближаться к Парижу, над которым появился несколько позже десяти часов вечера. Он был обстрелян специальными батареями и атакован аэропланами, однако успел сбросить несколько бомб, не принесших, по имеющимся до сих пор сведениям, никаких повреждений».
Отныне в тетрадке перестали появляться вырезки такого оптимистичного рода. Не стал Русанов вклеивать туда и забавный стишок про французского зуава, этакого храброго вояку, которого боши (оказывается, так французы называют немцев) никак не могли ни убить, ни даже запугать, – он знай глядел себе в перископ, хотя в нем уже
«В 9 вечера замечен „Цеппелин“, направлявшийся к Парижу. Тотчас была поднята тревога и приняты необходимые меры предосторожности. Прожекторы искали его по всем направлениям. Статс-секретарь и начальник его кабинета тотчас отправились в Бурже. Около 10 часов вечера раздалось несколько взрывов от сброшенных бомб, которыми несколько человек убито. Причинен материальный вред» .
За два минувших года число русановских тетрадок весьма увеличилось. О Париже писали много, и хотя Константин Анатольевич делал теперь вырезки строго выборочно, посещать писчебумажные лавки приходилось часто. А ведь, к слову сказать, покупки тетрадок наносили удар по семейному бюджету, потому что писчебумажная продукция вздорожала просто непомерно. Причем писчебумажные принадлежности часто были старой, довоенной выработки, просто спекулянты, успевшие их вовремя скупить, безмерно ломили цену. К примеру, карандаши Маевского, продававшиеся до войны за 80 копеек гросс, [2] теперь стоили 6 рублей 50 копеек, двухрублевые ныне обходились в 9.60, а те, что были по 3.60, шли за 15 рублей. Стоимость ученических тетрадок возросла с 16–18 рублей за тысячу до 60–75 рублей, что выходило по шесть или семь копеек за штуку. Конечно, с одной тетрадки не разоришься, не разоришься и с десяти, а все-таки… неприятно! Впрочем, нынче всяк норовил содрать непомерно за все, что мог, услуги присяжных поверенных, к примеру, вздорожали тоже, да вот беда – не всякий мог теперь платить… Константин Анатольевич любил иногда порассуждать о дороговизне, хотя русановское-то семейство не бедствовало даже и в сию нелегкую пору. Саша, конечно, не прикасалась к основному капиталу, оставленному ей Аверьяновым, однако проценты с миллиона были вполне достаточны, чтобы даже и в нынешнее лихое время жить безбедно. Другое дело, что иногда случались дни, когда масла, или, к примеру, молока, или сахару нельзя было достать вообще – ни за какие деньги, и даже по карточкам ничего не выдавали. Но в принципе питались Русановы лучше многих, так что благодаря дочери жалованье присяжного поверенного превратилось в нечто вроде карманных денег, которые он мог тратить по своему усмотрению: хоть на духи или туфли для Клары. Это ведь ужас, что сделалось с женской обувью… да и с мужской, если на то пошло. К примеру сказать, женские туфли американской фирмы «Vera» стоили теперь 80 рублей, а московского пошива – 35. Конечно, отечественные дешевле, но, во-первых, с американскими наше-то шитье не сравнишь, а во-вторых, все равно безумно дорого. Мужские летние ботинки московские выходили в 28.50, полуботинки – «только» в 28 рублей…
2
Гросс («большая дюжина») – мера счета, равная двенадцати дюжинам, т. е. 144 штукам. Эта мера обычно применялась при счете мелких галантерейных и канцелярских предметов – карандашей, пуговиц, перьев для письма и т. п. Дюжина гроссов составляла массу. (Прим. автора.)
Впрочем, Господь с ними, с туфлями и полуботинками, не о них речь, а о тетрадках, денег на которые, по счастью, покуда вполне хватало. И по вечерам (конечно, кроме тех, которые Константин Анатольевич проводил либо в театре, либо на квартире у Клары), запершись в своем кабинете, он продолжал щелкать ножницами, а потом аккуратно мазал клеем противную сторону вырезанных заметок и старательно наклеивал их на клетчатые странички (отчего-то именно к тетрадкам для арифметики была у Русанова особая слабость), чтобы потом снова и снова прочесть:
«ПАРИЖ. Около 10 часов вечера здесь были приняты все меры на случай появления „Цеппелинов“. Город погрузился во мрак, пожарные обошли главные улицы, предупреждая жителей трубными звуками. Над городом можно было видеть эволюции аэропланов, принадлежащих флотилии, которой поручена защита Парижа. Прожекторы освещали небо. Многочисленная публика на бульварах следила за длинными световыми лучами, всюду собирались толпы. Особенное оживление наблюдалось по окончании представлений в театрах.
Постепенно вырезать и вклеивать в тетрадки вырезки превратилось у Русанова из занятия, приносящего удовольствие, в привычку, вернее, в какую-то почти докучную обязанность. Даже воображаемые картины умирающих под руинами Ле Буа и Эвелины не доставляли уже почти никакого удовольствия. Ну да ведь не зря умные люди говорят: «Нельзя жевать лимон и думать, что из этого занятия получится что-нибудь, кроме оскомины». В особенности если набивать ту оскомину целых два года подряд…
Кстати, заметки о русских добровольцах, которые сражались во Франции, печатались по-прежнему очень часто. Так часто, что Русанов воленс-ноленс обращал на них внимание. И порой думал: а может быть, исчезнувший в первые же дни войны Дмитрий – там? Во Франции?
От этой мысли Константин Анатольевич холодел… Ведь он как никто другой знал, сколь прихотливы пути, пролагаемые иной раз господином Случаем (в конце концов, ведь тогда, во время того злополучного путешествия по Италии, Эвелина вновь встретилась с Ле Буа в Милане именно потому, что чрезмерно активные миланские носильщики случайно посадили Русанова на другой поезд!), и вполне мог предположить, что на тех путях Дмитрий каким-нибудь образом может встретиться с Эвелиной и узнать всю правду об отношениях Русанова и его жены. Правда, оставалась робкая надежда, что раньше все-таки станут, станут Ле Буа или Эвелина героями очередной заметки о жертвах налетов…
Марина понимала: к доктору Ждановскому нельзя явиться вот так, с улицы, и ни с того ни с сего потребовать помочь побегу пленных австрийцев. Сослаться на Ковалевскую – только дело испортить, у них ведь была взаимная и весьма острая неприязнь. Марина думала, думала, наконец вспомнила о Макаре – Макаре Донцове. Это был молодой рабочий с «Арсенала» – большого завода, что располагался в самом конце Барановской улицы, не столь уж далеко от вокзала и кладбища, только в противоположном направлении. Заводская слободка находилась в юго-западной части города. Макар был токарем – отменным токарем, сразу после начала войны получившим бр?оню, в то время как большинство его родственников были призваны в армию. Когда в военный госпиталь прислали новый рентгеновский аппарат, его никак не могли установить. Что-то потребовалось там подогнать, отладить. На всех заводах города искали токаря, способного заново выточить неподходящие детали. Это удалось сделать только Макару, и с тех пор его часто приглашали в госпиталь. Он, помнится, рассказывал Марине, что доктор Ждановский к нему весьма благоволит и в шутку величает теперь Самородком. Так и говорит при встрече: «Наше вам с кисточкой, господин Самородок!»
Итак, доктор Ждановский благоволил к Макару, а Макар благоволил к фельдшерице Марине Игнатьевне Аверьяновой. Началась их дружба год назад – с того дня, когда на гулянье в городском саду над Амуром Макар полез на столб, надеясь достать гармошку, привязанную к его верхушке…
Столб очень походил на обычный телеграфный. Вся штука состояла в том, что он был густо намылен, и залезть на него было совсем не столь просто, как представлялось со стороны. Первые удальцы едва добирались до середины. У следующих дела шли лучше, ведь мыло уносили на своих пиджаках и брюках неудачники – столб становился с каждым разом менее и менее скользким! Обычно выигрыш доставался самому терпеливому, ну и сильному, конечно, потому что даже и по ненамыленному столбу залезть на самый верх – это надо здорово потрудиться. Многие срывались, падали. Сорвался и Макар…
Сорвался, упал и не смог встать.
Приятели вынесли его на руках, матерясь почем зря: гулянье пошло псу под хвост, ведь Макар умудрился сломать ногу – тащи его теперь домой, дурня неуклюжего! Увидев его белые от боли губы, Марина, которую привели в городской сад Васильевы, подошла ближе – и сразу поняла, что помощь нужна немедленно. Добросердечный Василий Васильевич отправил парня на извозчике в городскую больницу. Марина поехала с ним. С ее стороны не было никакой жертвы, потому что от бессмысленных забав ей становилось тошно, да и не могла она, просто органически не могла слишком долго находиться в компании Васильевых. Как они раздражали ее своим мещанским и фальшивым – в последнем она была убеждена – добродушием! Весь вечер она таскалась за своими «благодетелями» по дорожкам и холмам городского сада, словно злобная левретка, чуть не кусаясь от злости и скуки, а едва его покинула, на душе немедленно стало легче.