Ошибись, милуя
Шрифт:
Солнце перевалило на полдень, воздух до того накалился и загустел, что обжигал, как огнем, и без того обгоревшие лицо и шею. От металлических частей плуга видимо струился жар. Отваленный пласт мигом высыхал и крошился. Но в свежей борозде копилась прохлада, и Семен ходил по ней босиком.
Братья Огородовы, Андрей и Семен, взяли наделы рядом, межа к меже, чтобы потом можно было косить хлеба жаткой одним загоном. Полосы у того и другого спускались по южному скату Косой горы к сырой луговине. Вверху земля была черная и лежала глубоким рыхлым пластом, но книзу по скату с подбоя к ней примешивался суглинок, а ближе к луговине слоились совсем
Борозды он укладывал поперек поля и поднимался от луговины к Туринской дороге, которая и была верхней гранью огородовских наделов. К вечеру Семен прошел последний след и, выставив из борозды плуг, упал в пыльную, жесткую придорожную траву. Рядом, вдоль по канаве, росли кусты цветущего шиповника, и в них гудели пчелы, временами попахивало приторной сладостью розового масла. От усталости, жары, запахов и пчелиного гуда у Семена кружилась голова, звенело в ушах, и оттого казалось ему, что земля под ним тоже не стоит на месте, а падает куда-то в провал и уносит с собой его, Семена.
Вдруг на дороге раздался стук колес, и Семен поднялся. В маленьком плетеном коробке на старых, прогнутых дрогах, с длинными оглоблями, ехал урядник Подскоков, без фуражки и мундира. Сухое продолговатое лицо у него было утомлено дорогой. Увидев Семена, часто заморгал тяжелыми веками, будто спросонья, и остановил лошадь, которая сразу осела на левую заднюю, видимо больную, ногу.
— Помогай бог, — и выкинул из коробка ногу в плоском сапоге, на толстой подошве, с широким голенищем. От долгого сидения не сразу разогнул длинную поясницу. — Ничего, говоришь, земелька?
В больших, тяжелых сапогах, в надсаженной прогонистой спине, в вопросе о земле и, наконец, в неторопливом усталом взгляде Подскокова — во всем легко улавливалась его закоренелая мужицкая порода, и Семен охотно заговорил с ним.
— Земелька, земелька, вся выпахана, Гаврила Елисеич. Руки нужны. А земля верно — грех судачить. Особенно здесь, наверху.
— Приберешь, обиходишь, а земелька, она в долгу ходить не будет. — Подскоков, сунув большие пальцы под резинки старых помочей, прищурившись, обстрелял глазом пашню, одобрил: — Выписал, уж я те дам. Сохой так-то не изладишь. А как скажешь, Семен Григорич, силу ведь на него надо, а? — урядник подошел к плугу и качнул его сапогом. — Не поевши, не берись, так или не так?
— Пахота — дело известное. Да и какая еще лошадь. А плугом все легче и самому и лошади.
Подскоков оглядел плуг, попробовал взяться за ручки.
— Добра штука. Но для землицы всего угодней назем. Как скажешь?
Семен хотел что-то ответить, но Подскоков не стал его слушать, придав своему голосу строго-казенный тон:
— Управа, Семен Григорич, писульку тебе послала.
Урядник хлопнул себя по бокам, вспомнил о мундире и пошел к своим дрожкам. Надев мундир, застегнулся и, вернувшись, подал Семену свернутый лист бумаги:
— Чего там есть, не читал. Бумага не по нашему ведомству, хотя и надлежит знать. — И Подскоков помедлил уходить. — Что-нибудь важное?
— Собирают в воскресенье в земском клубе образцовых домохозяев, — сказал Семен и стал читать: — «Всенепременнейше, для совета по делам нового порядка землепользования и приобретения машин». Хм. Какой же я образцовый, Гаврила Елисеич? Ошибка небось?
— Образцовый, так точно. Ошибки нету. У власти, Семен Григорич, не бывает
— Образцовый, надо считать, как лучший, у коего есть чему поучиться.
Урядник пробежал пальцами по пуговицам, все ли застегнуты, одернул мундир, прокашлялся, как бы предупредив о важности своих слов, заговорил твердо:
— Значит, по закону властей строгость порядка сходствует как установление. Вот и все.
Урядник строго выпрямился, стал совсем длинным, важным, и все крестьянское в нем исчезло.
— В земских записях все разнесены по статьям, местам и наличиям звания. Ты определен, как образцовый и к явке неотложный. Я это возьму к себе на заметку и по своему начальству дам знать. А ты и в самом деле таков: жизни правильной, трезвой, деньги завелись — расходуешь с умом. Взять хотя бы плуг — умственная штука. А ты выглядел и купил.
— В складчину с братом, — подсказал Семен.
— Хоть бы и так. Сам Андрей без тебя не дошел бы. Ну, просим прошения — оторвал от работы.
— Да нет, ничего, я тоже домой собрался.
— Желаю здравствовать, — Подскоков приподнял ладонь и пошел к лошади, выбивая своими большими сапогами пыль из травы.
XXX
Ранним воскресным утром Семен и Анисья выехали из дому. Анисье хотелось поглядеть город, побывать на базаре, походить по лавкам и купить ниток, иголок, пуговиц, свекрови на юбку. Хотела и себе присмотреть товару на платье, так как имела свои деньги, заработанные на ферме.
В городе остановились у Анисьиной крестной. Прибрали лошадь, напились чаю и собрались по делам. Хозяйка проводила гостей за ворота и позавидовала им, что они молоды, веселы, довольны друг другом и вот пошли днем, при людях, взявшись за руки.
У коновязи земского клуба стояло много телег, колясок, несколько рессорных карет с кучерами на козлах. На высоком каменном крыльце, под железным козырьком, по ту и другую сторону высоких застекленных дверей стояли навытяжку два усатых полицейских чина, при аксельбантах, шашках и наганах. Окна второго этажа были распахнуты, и через них на улицу лились мягкие вздохи духового оркестра. Гостей встречали вальсом «На сопках Маньчжурии».
До начала собрания еще оставалось время, и Семен погодил заходить в клуб. Он сел на низкую, с заваленной спинкой, лавочку под кустами сирени, обрамлявшими каменный особняк и закрывавшими его от проездной улицы.
В легком утреннем воздухе, еще не нагретом солнцем, музыка звучала чисто и ясно. Печальные переходы знакомого вальса отозвались в душе Семена, взволновали почти до слез. Он вспомнил старый тенистый парк Лесного института и такое же воскресное утро, когда впервые услышал сразу захватившую его мелодию, в которой билось и рвалось на волю чье-то безнадежно надорванное сердце. Только потом, позднее, Семен узнал, что это был вальс о трагедии Мукдена, где сложили головы тысячи и тысячи русских солдат, оплаканных всей Россией. Семен долго жил под влиянием этой музыки, любил и страдал от нее, не находя себе места, считая, что в проклятой судьбе людей в чем-то виноват и он, Семен Огородов. «А что изменилось с тех пор? — вдруг возник в душе его тревожный вопрос. — Нет, ты скажи, что изменилось с тех пор?» — допытывался чей-то неотступный голос, и Семен знал, что не найдет ответа, и вальс, как и прежде, звучал для него жгучим упреком.