Ошибись, милуя
Шрифт:
— А я тебе, родненький, не сказывала, как комары-то в гости к святым ходили? Тогда слушай.
Фекла укладывала на клубке виток к витку и не торопилась с рассказом.
— Ты, Алешка, весь извертелся. Меня подгоняешь, а сам мешаешь. Сиди как следует. Ну вот. Собрались как-то все комары в кучу, погундосили по-своему и ступай в гости к Петру. Выходит, в самый канун покоса было. Теплынь — пора у них веселая. Только и осталось ходить по гостям.
— На петров день, что ли?
— Но то когда же. Пошли, и вдруг навстречу Василий Великий.
— Василий-то — зимний, откуда он взялся?
— Притча же, Алешка, вроде сказка.
— И все равно не жалко — век бы их не было.
— Заплакали, выходит, и…
Но в это время к бане подошел Семен. Он в длинной, почти до колен, холстинной рубахе, с расстегнутым воротом, потный, горячий, потому что пахал паровое поле под зябь и пришел обедать.
Фекла сняла с рук Алешки совсем истончившийся моток пряжи, и Алешка тотчас же шмыгнул за угол бани.
— На речку не бегай, отцу пожалуюсь, — вслед ему крикнула бабушка, но Алешка вряд ли слышал ее голос, и она вздохнула: — Скаженный малый.
— Так и быть, давай подержу, — предложил Семен и, закатав еще выше рукава рубахи, сел рядом. — По себе помню, самое нудное дело. А теперь вот кстати, с тобой посижу, пока Анисья на стол собирает.
— Уходился небось? С непривычки.
— Без плуга, пиши бы, мать, крышка. Зато уж работка — лучший приварок. Анисья и то удивляется, никак-де не приноровлюсь: сколь ни ставлю, все тебе мало. А там, в Мурзинке, болел да и без тяжелой работы совсем от еды отбило. Вот Анисья теперь в заботе.
Мать Фекла помяла сухие губы и с грустью сказала:
— Раньше-то, бывало, только и слышу: мама да мама. А теперь все она, Анисья, с языка не сходит.
— Теперь весь спрос с нее — молодая хозяйка. Пусть привыкает. Сегодня вот, видишь, с обедом замешкалась. С нее и спросится. Да она расторопная. Все успеет.
— А мне уж теперь, выходит, одна дорожка — с печи на полати на осиновой лопате.
— Э-э, нашла о чем горевать. Когда-то в крестьянской избе были пустые руки.
— Да разве я об этом. В сторонке я, вроде отодвинута.
И мать Фекла, говоря это, имела в виду, что ее лишили главной и почетной обязанности — быть хозяйкой в доме и у печи. Теперь не ее дело стряпать и печь хлеб, готовить обед, стирать и шить на сына. Место, которому она отдала почти сорок лет жизни, кормя, одевая и обшивая свою большую семью, приходилось отдать в другие руки, а самой только и остается глядеть на молодых со стороны. И уж совсем обидным казалось ей, что Семен все сделанное и приготовленное Анисьей принимает с большей радостью, чем поданное ею, матерью.
— И это не беда, мама, — весело возразил Семен. После тяжелого труда он чувствовал себя бодро и ново, и мысли у него были бодрые, крепкие. Сам он был счастлив, ожив духовно и найдя себя в мужицких работах, которые он видел теперь на много лет вперед. Шагая за плугом, он хотел запомнить каждый клочок своей земли и угадать, в чем нуждается он. И так, от малых частиц, Семен легко и увлеченно переходил к новым наметкам, от них — к широким жизненным планам, и ему уже не терпелось немедленно приняться за них. Чувствуя перед собой новый распахнувшийся простор, Семен сделался спокойней, мягче
— Ты никогда не была и не будешь сторонней — мы же одна семья. А я, мама, как и на службе, да и теперь, люблю вспоминать прошлое, и даже такое, чего совсем не помню, но знаю, что оно было со мной. Вижу дом, вот этот огород с баней, двор с колодцем, деревню с церковью, а в мыслях все время — ты. Все, о чем бы я ни думал в такие минуты, кажется, собрано, сделано, поставлено вокруг тебя и держится тобою. Ты не можешь быть сторонней, потому что весь я за твоим заслоном. Мне уже под тридцать, а при тебе я сознаю себя все еще маленьким и защищенным — мне хорошо, покойно за тобой. Я знаю, чем старше дети, тем меньше мать может помочь им, но все равно мне легче с тобой. Жена, как говорится, одна, а мать единственная.
— То-то, единственная, а женился, не спросясь матери.
— Уж так пришлось. Или она, или никто больше. А ее не мог оставить. Видишь ли, мама, работают там все сообща, без особой натуги, на белый свет глядят вольней, а все-таки человек к человеку жесток. Это, наверно, как в церкви на пасху, когда куча народа, толчея, толкотня — и каждый думает только о своих ногах. Нет, правильно я сделал, что взял Анисью. И ты полюбишь ее, погоди вот, защищать еще станешь. Нешто я тебя не знаю.
Нитки на руках Семена кончились, и он весело обнял мать за плечи, поцеловал ее в щеку. Фекла, как всякая крестьянская мать, была непривычна к таким сыновним нежностям, и от радости на глаза у ней выступили слезы.
— На все воля господня. Был бы только меж вами мир да лад. А так она ничего.
— Нет, ты погоди, мама. А глаза ты у ней видела, а? Глаза? Вот поглядит ими — и никаких печалей на сердце.
— Ты как блаженненький, Сеня. Глаза как глаза.
— Да ты приглядись. Приглядись же.
— Вот она сама, а ты кричишь.
И верно, в воротах со двора стояла Анисья.
— Я вас ждать-пождать — все готово. — И она собралась было уйти, но Семен окликнул ее.
— Анисьюшка, дело вот тут. Подойди-ка.
Анисья поправила на голове платок, сдвинула его на ухо, зная, что так к лицу ей, и направилась по дорожке. Семен так пристально разглядывал ее, что она сама с конфузливой улыбкой развела руками и оглядела себя.
— Вот мать, Анисьюшка, сидит и говорит мне, что у тебя глаза хорошие. Как ты сама-то?
— Выдумщик ты. Иди-ко умывайся. Пойдемте, мама.
— И то, — согласилась Фекла и стала подниматься, охая и вздыхая: — Отсидела я свои ноженьки.
После обеда Семен ушел допахивать паровое поле. В луговине выловил стреноженную лошадь, которая отбивалась и потела от липнувших на нее слепней.