Ошибись, милуя
Шрифт:
И опять задумались всяк о своем.
В Мурзинку приехали на рассвете. Матвей накормил лошадь, дал ей выстояться, сам прикорнул на часок и с солнцем тронулся в обратную дорогу. Уж за воротами, усевшись в тележку, выбросил руку Семену и сказал:
— Я, Сема, может, надумаю, так за вами же устранюсь от этой заединщины, язви ее. Живи они по-старому, кому охота. До свиданьица таперь.
XXVII
После двух теплых, солнечных недель перепали холода с быстрыми темными тучами и мокрым снегом, который напористо несло и несло каким-то низом, а ночью ударил мороз и все сковал, обледеневшие ветви деревьев, раскачиваясь на ветру, зазвенели, как тонкий хрусталь. Накануне показавшиеся скворцы куда-то улетели. Воробьи и вороны спрятались.
Несмотря на позднее отзимье и холода, земля поспела к сроку, потому что раньше обычного выпал обильный весенний, пахучий дождь, и даже ночами над пашнями стояли густые теплые туманы.
На ферме в хорошие дни начали выборочную пахоту и посев овса. И только бы радоваться скорой и удачливой работе.
Семен поднимался до петухов, и вместе с приказчиком Силой Ипатычем Корытовым они бегали по дворам, подгоняли мужиков с выездом в поле. И чем озабоченней метались эти два человека, тем злей и медлительней были люди. Если агроному Огородову казалось, что уходят лучшие сроки весенней страды, то рабочие не видели нужды торопиться, считая, что у бога дней много и всему придет свой черед.
На ферме было издавна заведено и вошло в норму начинать трудовой день с конторы, где на перекуры, наряды и пререкания уходили лучшие утренние часы. Огородов попытался было сломать этот порядок и ввел разнарядку по работам с вечера, но люди все равно находили причины и по утрам являться в контору, а уж потом шли разбирать лошадей и на конюшне опять долго спорили о телегах, сбруе, мешках и не спешили разъезжаться.
Все это приводило Семена в отчаяние, в разговорах с людьми он, не замечая того сам, повышал голос и все ясней начинал понимать, что между ним и рабочими возникала невидимая и неодолимая стена. Но скрытая вражда сразу прорвалась наружу, как только агроном заставил плугарей перепахивать мелкую веснину, где даже нельзя было заделать семена. Крупного росту, согнутый в пояснице мужик, Спиридон, в потной по вороту и расстегнутой рубахе, легко во злости выбросил из борозды плуг, и, зевласто отворяя большой, завешенный усами рот, пошел на Семена:
— Ты кто здеся, а? Ты откуль таков выискался, спрашиваю, что от тебя не стало житья ни дома, ни в поле?
Если бы Семен струсил и отступил, мужик наверняка ударил бы его деревянной лопаткой, которой очищал от земли лемех и сейчас нервно перебирал ее в пальцах, но агроном сделал твердый шаг навстречу, сохранил спокойствие, и мужик опал, с размаху глубоко воткнул лопату в свежий, блестящий на срезе, только что отваленный пласт.
— У тебя, Спиридон, крест на шее, а самое божеское работаешь плохо. Земля ведь. Разве годно обманывать ее.
— Ты меня словами не бери, а на-ко, вот, да походи сам, — Спиридон кивнул на лошадь. — Она себя-то кой-как волочит, лучше самому бы в оглобли-то. Может, этого хочешь? Дак не дождешься. Ты, парень, гляжу, молодой, учен, должно быть, мало.
— Гляди сам, Спиридон. Мне надо не больше твоего, только землю залудили, жалко ее.
— Жалко — запрягись сам, в чем же дело-то. А то завели моду ходить да указывать. Мы указчику — гов. . .яда за щеку. — Спиридон взял лопаточку и вернулся к
— То не так, то не едак, вроде палки-погонялки. У-ух, вы!
К вечеру Семен обошел засеянные поля и не мог успокоиться от плохо сделанных работ: сеяли по мелкой пахоте, с большими огрехами, семена были заделаны кое-как. Их легко выклевывали грачи, табунная и прожорливая птица.
На высокой елани в обхвате старого, с подлеском, сосняка встретил кузнеца Постойко, который сидел на опрокинутом лукошке, курил и разглядывал свои босые костистые ступни. Острым ядовитым дымком напахнуло еще издали. Лайка, пестрая молодая собачонка с закрученным кверху хвостом, тоже издали учуяла Семена и бросилась к нему с лаем, но Постойко прикрикнул на нее, и она, сконфузившись, опустила хвост, улеглась в сторонку. Семен присел рядом на мешок с овсом, похлопал по его тугому боку:
— А где ж народ-то? Да и ты тут — зачем?
— Сеялку так и не наладили, Сема. Бились, бились и увезли назад. Крепежные болты на раме кто-то снял, а самодельные не держат. Все уехали. Я вот сижу с собачкой. Что сижу-то? Я, Сеня, по весне завсе так: люблю с лукошком походить по свежей пахоте. А то как же, босичком. Только, только. Да нет, какая простуда. Вешняя землица, она и студит и греет, а ноги после зимней-то обувины никак не нарадуются. Я уж вот по левому-то укосу прошел. Заборонить осталось.
— И зябь и веснина плохо сделаны, — вздохнул Семен. — Глаза бы не глядели.
— Морду бить за такую работу. Да у нас тут, на ферме, извеку так. Плуги есть, и коней бы подобрать можно, а дело не вяжется. Им скорей обскакать загон да зашибить поденщину. Пашет один, сеет другой, убирать будет еще кто-то, под конец и спросить не с кого.
— А я с кем ни заговорю, тот и в штыки. Без малого в драку. «Ты же, — говорю, — Спиридон, землю портишь». — «Берись-де сам». А в руке лопатка так вот и ходит, того гляди смажет.
— Этот смажет. Этот стебанет. Дурной мужик. И еще какая штука, Сема. — Постойко о толстый ноготь большого пальца выколотил трубку, хотел продуть мундштук, но он был так забит табачной смолой, что только хлюпал. — О чем я? Аха, Спиридон этот. Да ведь если бы он только один. Невзлюбили, Сема, тебя мурзинские. Это ты крепко возьми в заметку. А раз невзлюбили, свое выведут. Окромя того, Корытов, приказчик наш, науськивает их на тебя, потому как боится, что ты у него место отымешь, а оно хлебное. Да и то еще, до тебя с мужиков никто и ничего не спрашивал. Каждому воля: хошь — робь, хошь — гуляй. А ты пришел и вроде взнуздал их: плохо — переделай. Плюнь-ко ты на все. Дело тебе не переиначить, а худа на свою голову наживешь. Время подоспело лютое. После пятого года все пошло: народ не терпит никакого притеснения. Все почужело для людей, все ждут чего-то и совсем не думают о сегодняшнем деле. Я тут на мостике через Мурзу Матвея Лисована встретил. Да тебя он привез и гнал порожняком. Ну, поговорили. Сказал он маленько и о делах в Межевом. И о старосте вашем. Этого я не знавал. Отца его помню: крепкой закваски был хозяин. И по другим местам, Сеня, не лучше: мужички убирают какие собачисты. Оно и верно, не становись поперек. В Лопаткове, говорят, и того башше — урядника в колодец бросили. А у вас теперь, в Межевом, на новый лад все, наделы режут. Я вот и говорю, Сеня, ступай-ко ты домой, на свою землю, а ферму брось. Поглядел, приценился — и хватит. Я ведь знаю тебя, ты хочешь, чтобы все было уж сделано, так сделано, и будешь добиваться порядка и поссоришься не только с мужиками, но и, — Постойко поднял палец выше головы и щелкнул языком: — Понял? Наши начальники тоже любят хлебать из двух чашек.
— Землю жалко, глядючи.
— За землей-то себя не забудь. Ну да ладно, Сеня, я пойду побросаю еще. А может, и тебе охота? У меня тут, в кустиках, и лукошко припрятано.
— Давай-ко, в две руки. То ли дело самому-то. — Семен снял пиджак, рукава рубахи закатал выше локтей.
Постойко вынес из ельничка лукошко с веревкой, нарвал старой и мягкой травы, вытер нутро железной посудины, щелкнул по ее звонкому дну:
— Живое дело. Иногда разойдешься, так всю бы землю засеял. Жаден человек, прости его, господи. Насыпай. Да лишку уж. Вот теперь ладно. Пошли, стал быть. Живое дело.