Ошибись, милуя
Шрифт:
— Яша, день же кругом. Да порвешь, говорю. Погоди ужо…
Девчонки, собиравшие по опушке леса подснежники, выбрели на Яшиного рысака, привязанного к жердям остожья. Осмотревшись, каждая про себя, догадались о чем-то и, думая об одном и том же, не обменялись ни словом. Повернули и пошли обратно, стыдясь оглядываться и смотреть в глаза друг другу. Только одна, постарше других, с редкими некрасивыми зубами, Таиска, будто ничего не поняла и, прячась за кустами, отстала, а потом прижалась лицом к березке и тихо заплакала.
XXIV
Когда
Иван Селиваныч время от времени заглядывал в кабак, вопросительно удивлялся перед Ефремом Сбоевым, но трактирщик плохо разумел старосту, потому что был весел по случаю прибыльного дня. Сегодня он под горячую руку сбыл много лежалого товару: ходко шли одеревеневшие крендели, подсохшие селедки, солонина, уж давно пахнущая гужами, леденцы монпансье. Сам хозяин, облокотившись на мокрую стойку, с блаженной улыбкой слушал уличную разноголосицу. Длинное, с острой бородкой, лицо его и улыбка на одну щеку ясно отражались в начищенной меди большого горячего самовара, который пыхтел рядом на подносе и был увешан связками окаменевших баранок. Подстраиваясь под старосту, искренне сокрушался:
— Убытки несу, Иван Селиваныч. Хоть бросай все к черту.
На стене, за спиной его, старая кукушка хрипнула два раза, Ефрем из жилета достал свои карманные часы, откинул крышку и, сличив время с ходиками, снисходительно кивнул на них:
— Нахально врут.
— А тебе, Ефрем Михеич, ничего не кажется?
— Господь с тобой, Иван Селиваныч. — Сбоев с суеверной охотой перекрестился обеими руками. — Грех тебе, все идет как надо. Только вот Ольга моя куда-то провалилась. Не видел ее? Ох и девка, унеси ее лешак. Сам торгуй, сам с посудой майся. Куда ты его волокешь? — закричал Ефрем на мужика, тащившего в трактир пьяного друга. — Ай там мало места? Не зима, чать.
— Нельзя ему на сыром.
— Вытаскивай, сказано.
— Не тронь. А то дуну — одна зола будет.
— Ах ты, сукин ты сын, знаешь, куда за такие-то слова? Знаешь? — надрываясь на мужиков, разгорячился староста. — Знаешь или нет?
— Знаем, знаем, — спокойно отозвался мужик, устраивая товарища на широкой лавке вдоль стены. — Он на японской скрозь прострелен. А вы тут — знаешь, знаешь.
— Поговори-ко еще.
— Да господь с ним, — умягчился Ефрем, обращаясь к старосте. — Пусть его.
Когда мужик, отмахнув дверь, вышел, Иван Селиваныч крутнул головой:
— Развинтился народишко.
— Это есть. Еще бы, всю Сибирь-матушку ссыльными забили. От них, погоди вот, пыхнем еще.
— Да уж к одному бы концу.
— Что ты какой сегодня?
— И Яшки нет, черт бы его побрал, — думал о своем, проговорил староста и встрепенулся: — Да вот, кажись, принесло его. Ты тут, Ефрем Михеич, поглядывай, а я ненадолго в Борки. Там тоже мазурики — палец в рот не клади. Дай-ко посошок на дорожку. Живем шутя, а помрем вправду.
Старик Дятел, дымя толстой папироской, держал под уздцы Яшкиного рысака. Сам Яша в кругу, под гармонь, жвакал себя потными ладонями по плоскому загривку и выхаживал барыню. Бледная большеротая девчонка, которую Яша не взял в пролетку, гордая и счастливая, держала на руке его плисовый пиджак.
— Разошелся ты, Яков, — упрекнул староста, выводя Яшу из круга.
— Душа горит, Иван Селиван. Воли просит. — Надев пиджак, скосил глазом: — А эта чья, такая бледненькая? Что-то я ее раньше не видел.
— Ты лучше скажи, куда Ольгу, трактирщикову, дел? Где она? — с напускной строгостью спросил староста, и Яша погордился:
— У ней на роже много написано — лучше одной вернуться. Зайдем еще к Ефрему, хряпнем по косушке. Давай не скупись.
— Охаверник ты, Яков. Давай пошевеливай. Пораньше бы надо.
— Волки, — рявкнул Яша и вскинул руки с вожжами, рысак сорвался со всех четырех ног, едва не подмял старика Дятла и пошел по селу таким крупным наметом, что даже собаки не успевали перехватить его и облаять.
Пролетели улицу, кузни, мельницы, въехали в березовый лесок, навстречу так и пахнуло самой весной, весенним задором и радостью. Яша все разжигал жеребца криками и щелканием плети. Заразился шальной скачкой и хмельной староста, тоже начал покрикивать, а потом, распялив рот четырьмя толстыми пальцами, начал дико свистеть. Дорога быстро пошла под изволок, к самой кромке Сухого лога. Уже показался прогал из березника и крутой спуск к речке. Здесь, на южном открытом скате, колея совсем подсохла, пролетка запрыгала, затарахтела, и рысак, совсем переставший слушаться вожжей, понес вниз напропалую.
— Давай! — ревел староста. — И-и-и-х ты!
Тугой встречный ветер ударил в лицо, рвал одежду, свежей волной заплеснул рвущееся сердце.
— Грабют! — визжал Яша. Он уже не раз пролетал тут, по этому узкому и опасному месту, только дух захватывало и проносило, но сейчас ельник, подступивший слева совсем близко к колее, вдруг ринулся на дорогу перед самой мордой коня и заслонил мост. Испуганный жеребец метнулся в сторону, грудью ударился о верхний брус перил и вместе с перилами, пролеткой и седоками ухнул с тридцатисаженной кручи в Сухой лог.