Ошибись, милуя
Шрифт:
В прихожей, под вешалкой, на полу лежали шубы и мешки, недавно принесенные в избу, они еще не согрелись, и от них приятно пахло холодной наветренной дорогой. С кухни доносились голоса Анисьи и еще чей-то мужской, грубый, широкий, знакомый, но неузнанный. Семен заглянул туда, отодвинув занавеску, и увидел Александра Коптева.
— Земляк. Здоровенько.
— Здравствуй, Семен Григорич. — Коптев, протягивая большую шишкастую ладонь хозяину, с веселым голосом вышел навстречу. — Ведь я их, этих мурзинских, отродясь знаю: ни состряпать, ни покормить — ничего не умеют. А мы
— Да уж никак не хуже ваших, межеумовских, — отозвалась с кухни Анисья и засмеялась: по окрестным деревням межевских мужиков звали межеумками.
В большой комнате за столом сидел Исай Сысоич Люстров и листал журналы. По привычке верхнюю губу захлестнул нижней. Увидев Семена, отложил журнал и поднялся, высокий, грузный.
— Уж это вот действительна послал господь гостя, — вскинул руки Огородов, и они обнялись. Люстров отпустил усы, забородател и был похож на кондового сибиряка, что самому ему нравилось. Теперь, когда он разглядывал свое волосатое лицо в зеркале, то не без удовольствия думал: «Чалдон, да и только. А чего плохого-то, жить везде можно».
— Как это хорошо. Как хорошо, — в радости повторял Семен и разглядывал гостей, то одного, то другого. — Как-то и надумали, решились в самое бездорожье. Ах, молодцы.
— В лесу дорога и не тронулась, — сказал Коптев и поглядел в окно на лошадь. — А полями — уж только по холодку али обочиной как. Осадили мы своего конька по этой дорожке.
— Вот и вся наша жизнь так, — говорил возбужденно и громко Семен, уйдя в спаленку и переодевая рубашку. — Слышь, Исай Сысоич, вся жизнь, говорю, как весы, — почти кричал он в открытую дверь. — Только что расстроился с приказчиком, думал, вовек не успокоюсь. Думаю, нету на белом свете радостей, какие утешили бы. А вот глядь — и радость.
— Небось никак не обживешься? — спросил Люстров, клонясь от стола, чтобы заглянуть в спаленку. Но Семен вышел сам, в белой рубашке, веселый, праздничный.
— Анисьюшка, — позвал он, и в дверях появилась Анисья, маленькая, складная, с румяным, разгоревшимся у печки лицом, на котором живо и ясно блестели ее крупные и совсем юные глаза. Семен с внезапной гордостью подумал, что Анисья тоже рада гостям, и простая, открытая улыбка ее не может не нравиться им. Он будто, как и гости, впервые увидел ее и был приятно удивлен ее прелестью, даже немного смешался и не сразу сказал:
— Ты, матушка, чем-нибудь погреешь гостей-то? Они, чай, намерзлись.
Она сознавала себя молодой хозяйкой, и было любо ей, что Семен обратился к ней как к старшей, назвав матушкой без имени. Она почувствовала, что на душе у ней спокойно, и все, что она ни делала, у ней получалось легко и ловко.
— Так вас, Исай Сысоич, каким же ветром? Небось от управы?
— Не совсем…
— Э-э, нет, Семен Григорич, — вмешался Коптев, разворачивая на столе тряпицу с салом. — Ты давай как татаре: сперва напой да накорми, а потом выспрашивай. Вот так.
— Будь по-твоему, Сано, только давай вспомним и русский обычай. Где это ты видел, чтобы ехать в гости со своим харчем?
— Ничего, кашу маслом не испортишь. — Коптев прямо на тряпице нарезал ломтей сала, жирные пальцы сперва облизал, а потом вытер о волосы. — А о семейных твоих и без спроса скажем. Живут. Живут ладом. В здравии. Старшой братан Андрей телушку у меня купил. Хорошая животина, самому бы держать. А еще новые ворота поставил, петухов да птиц каких-то из дерева нарезал, разукрасил — все село глядеть ходит. Матерь твоя, Фекла Емельяновна, живет в своем доме, к старшему не пошла: со снохой что-то не ладят. Да о матери вот Исай Сысоич больше скажет — у ней живет.
— А я считал, ты в городе, — обратился Семен к Люстрову.
— Чего бы лучше, да постоянно не разрешили. Когда надо, вызывают. За годовым отчетом вот сидел в управе почти два месяца. А Фекла Емельяновна тебя домой ждет. Наказывала, пусть-де едет. Невесту приглядела. — Исай Сысоич, приподняв брови, лукаво, стороной, поглядел на дверь прихожей, где только что скрылась Анисья. — Да и она, Акулина, частенько заглядывает к нам. Все что-то шушукаются с матерью. Икается небось?
В комнату с дымящимися пельменями на большом блюде вошла Анисья; она, вероятно, слышала слова Люстрова об Акулине и сурово покосилась на него. «Мог бы и не говорить об этом, — подумала. — Уж непременно и сказать, будто за язык тянут. Да мне-то хоть бы что, — перевернула она на Семена свои мысли, — а его расстроят…»
— Ну-ко, ну-ко, — оживился Коптев и, шваркнув ладонь о ладонь, бережно подобрался вилкой под первый пельмень. Обжигаясь, веселея, прожевал:
— Молодец, девка. В самую пору. И солью угодила. Ну, мужики, давай. И ты, хозяюшка, Анисьей вроде кличут?
— Анисьюшкой.
— Ишь ты, красавица-то какая. У нас, пожалуй, таких и в заводе нету. Присядь и ты.
От похвалы и ласкового внимания мужчин Анисья мигом забыла о какой-то Акулине и радостно поклонилась:
— Кушайте на здоровьечко, а мне пока недосуг.
— Так, так, — согласился Коптев и поднял стаканчик: — Как знаете, а у меня все терпения кончились. Оппа.
С очередной варкой пельменей подоспела Анисья.
— А вот и мы, — объявила она. — Налейте и нам, коли не жалко.
— Ну, молодчина девка. Уж я тебе от души, — Коптев рукой протягивал Анисье полную рюмку, другой подвигал ей табурет. — Вот сюда, ближай, хоть посмотреть на тебя, какая ты есть вся пригодная.
Анисья присела и взяла рюмку, улыбаясь Коптеву. «Погляди, — удало сказала она одними глазами. — Авось красоту мою не слизнешь». Она отпила из рюмки и, держа ее в руках, весело спросила:
— А ты что такой, вроде хозяина? Вином и тем распоряжаешься.
— Они, видишь, питки слабые. А я старше, крепчай их. Кому ж вести дело-то? — Коптев повел широким бритым подбородком на мужиков. — Рассудила?
— Ты мне попервости злым показался, — Анисья так осмелела с Коптевым, что доверчиво коснулась рукава его рубахи.
— Что так-то?
— Да чернявый ты. А они злые, чернявые-то.
— Это верно, — захохотал Коптев. — У меня пес живет черной масти, так, веришь, осердится, холера, — по неделе не лает.