Ошибись, милуя
Шрифт:
По лесным дорогам кое-как добрались до деревни Стычные дворы, где все-таки пришлось переменить сани на телегу. В пятницу по вечерней зорьке приехали в Межевое.
XXII
Деревня жила глухой, скрытой и враждебной жизнью.
Трудолюбивый, среднего достатка мужик в равной степени ненавидел бедного, за которого тянул податное тягло, и кулака, который обирал всех, давая в долг под проценты деньги, хлеб, скот, товары. Спаивая, обманывая и подкупая мужиков, крепыши путем аренды прибрали к рукам и завладели на многие годы вперед лучшими участками общинной земли.
В Межевом таких хозяев было более десятка. Между собою они тоже завистливо
Широко и властно сев на крестьянские земли, межевские крепыши почти два десятка лет саботировали переделы угодий и на запросы земства о переделах сельский сход исправно отвечал: «Новое поравнение земель как единым голосом не согласили».
Но волна крестьянского возмущения и протеста, поднятая пятым годом, с некоторым опозданием докатилась из Центральной России и до сибирских просторов. Повсеместно начали распадаться земельные общины, слабели и рушились прежние устои, зато росло и поднималось мужицкое самосознание. Крестьяне все смелей и смелей поднимали свой голос за землю.
Нынче в межевском обществе вышел срок передела. Влиятельные хозяева, как и прежде, со спокойным единодушием решили отложить перемежевку до нового срока. Однако недели за три до схода староста Иван Селиваныч вдруг узнал, что некоторые мужики подали в земство прошение о выделе их из общины. Среди них были и такие, что никогда не вылезали из долгов у старосты. Вначале Иван Селиваныч не придал этому особого значения, надеясь на силу крепышей, на свою власть и в конечном счете на поддержку уездных властей. Но в земстве, к великому изумлению старосты, заявили, что нет закона силой удерживать хозяев в общине, а повлиять на них может только само общество, мир. Уповайте-де на мирское слово. А мир — Иван Селиваныч это хорошо видел, — мир двоился на глазах. Надвигалось неведомое, тревожное и заботное. Даже смирные и робкие хозяева глядели с вызовом, говорили дерзко, а порой и враждебно.
— Святое дело рушите, мужики, — убивался староста, краснея и волнуясь больше обычного. — Богом сказано: живите в миру, а вы теперь всяк по себе.
— Знамо, тебе бог посветил, — на своем стояли мужики. — Ты нас, уж какой год пошел, на хорошую землицу не пущаешь. А пошто, спросить?
— Вы лодыри, застрамили свои пашни, — по привычке сорвался Иван Селиваныч.
— Зато твои обиходили. Угоили.
— Приспела пора поделиться, Иван Селиваныч.
— Давайте по уму, мужики, — брал себя в руки староста и натужно добрел, но единственный глаз его глядел зло и бесприютно. — Ведь землицу-то, ее на весах не развесишь. Как и при дедах было, у кого-то получше отводы, у кого-то плошее, да мир жил согласно. На што же ломать-то? Это все каторжник Огородов пустил смуту промеж вас. До него складно жили.
— Ты, Иван Селиваныч, мужика понапрасну не тронь, — вступился в разговор Сано Коптев. — Мы о нем худа не скажем.
Предвидя, что сход попадет в руки трезвых, но утесненных мужиков, староста накануне схода решил задобрить мир и выставил для общественного распива десять ведер водки. Это заведено было исстари, только с меньшим размахом, чем нынче.
Гулянье началось утром и с малого, пока в кабаке. Сперва вокруг щедрого и веселого старосты сбилась деревенская голь, потом подвалил народ похозяйственней, и, когда в кабаке сделалось душно, тесно и жарко, рассолодевшие мужики толпой хлынули на улицу. День был теплый, ведренный, в какие обычно быстро натаптываются первые весенние тропинки. Высокое лазурное небо тревожило и мучительно звало к чему-то радостному
Староста распорядился вынести гуляние на улицу, к пожарнице, она впритык к кабаку. Под тесным навесом ее стояли телеги с поднятыми оглоблями, обсиженными воробьями. Мужики дружно сняли с телег бочки, багры, а на их место утвердили бутылки с водкой, глиняные чашки с капустой и ломтями хлеба. Трактирщик Ефрем Сбоев принес три таза вареной свинины — ее кромсала на мелкие подавки Ольга, Ефремова дочь, и оговаривала тех, кто хапал мясо не для закуски, а на еду. Пришли парни с гармошкой. Церковные колокола ударили к обедне, и старик, по прозвищу Дятел, с палевой сухой бороденкой и серым лицом, будто присыпанным по морщинам золой, стал креститься кулаком, подсчитывая в уме, сколь бутылей вина вынесли из кабака. Прошедшему мимо старосте запоздало поклонился и с ханжеским лицемерием пропел:
— Дай бог веку кормящему поильцу, а кои супротив, да не станет им благом.
— Долби, Дятел, удоволен будешь, — съязвила беременная баба и дернула за ручонку зазевавшегося на Дятла своего сынишку.
Богатый мужик Зотей Кошкин, любивший на людях притвориться бедным и хилым, к вину не притрагивался, а кусочек свинины, несмотря на укоры Ольги, взял и с хлебушком сжевал за компанию, а потом в больших, хлябких сапогах шаркал меж подобревших мужиков, прислушивался и поддакивал иногда невпопад:
— Так, так, сударики. На выделах всем хана. А бедняк, тот сразу вымрет.
— Меньше захребетников будет.
— Жить бы нам по-старому да иматься друг за дружку.
— А ежели на то нету моей воли? Что тодысь?
— При новом-то заводе — вот так-то кто угостит? — Зотей Кошкин повел рукой в сторону кабака, где мужики и бабы весело и шумно табунились возле гармошки. Повизгивали девки, взмахивая платочками.
— Ни в жизнь, Зотей Мамонтыч, — со сторонки отозвался Кирьян Недоедыш и, шатнувшись, подхватил Кошкина под руку, потянулся сырыми губами к его лицу. — Свет ты наш, Зотеюшко, али мы не толкуем, на чье пьем-гуляем. Как жили отродясь, так и проживем довеку. Пиши мое слово — и айда к гармошке. Гулять так гулять.
Кирьяну все-таки удалось чмокнуть уклонявшегося от его губ Кошкина, и они пошли к дверям кабака, куда хозяин Ефрем Сбоев натаскал для народа скамеек, а представительным мужикам вынес два стола. За одним из них, захватив в крепкие руки столешницу, державно восседал староста Иван Селиваныч, в расстегнутой визитке, весь напряженно розовый от вина и осиянный своей красной рубахой. На людей глядел твердо, с веселой властью, отчего даже дурной глаз его казался живым и зрячим.
— Кормилец, — кинулся к нему Кирьян, забыв о Кошкине. — Ты нам замест отца-матери и как скажешь, родной, тако и будет. Давай чмокнемся, друг ты наш. Я того, как его, не брезгай.
— Давай, брат Кирьян, и я по-родственному. — Староста поднялся, облапил щуплые плечи мужика, смял на нем истончившуюся шубенку, и смешали они в неверном поцелуе хлебно-винную гарь.
— Теперь гуляй, гуляй, — староста отстранил и повернул от себя Кирьяна. — И пить пей, да ум не пропей. Завтра на миру твое слово. Слышал?
— Да уж я, будь это в спокое… О, кого я вижу, — и Кирьян опять бросился в чьи-то объятия, круговея от ласк и восторгов. — Я тебе, ты с меня, как не жить.